«Печки-лавочки»
После эпопеи с «Разиным» Шукшин устал и телом, и душой. В марте 1971 года он написал Василию Белову: «Не знаю, за что я расплачиваюсь, но — постоянный гной в сердце. Я тебя очень серьезно спрашиваю: у тебя только тело ноет или душа тоже? Потому спрашиваю, что судьба твоя такая же — и, может, тут какой-то общий грустный закон? Тело болит — это от водки, я знаю. Но вот я и не пью, а весь измаялся, нигде покоя, ни дома, в деревне, ни тут» [Шукшин 2009: 8, 248]. Он сообщил, что «Разина» закрыли, вдобавок больше не берут рассказы в «Новый мир», но уверял, что душа не потому ноет: «Это я все понимаю. Есть что-то, что я не понимаю. Что-то больше и хуже».
Говоря нынешним языком, Шукшин был в депрессии. Пить ему нельзя, в этой ситуации это и хорошо, и плохо. Хорошо, потому что такое лечение запросто может перейти в болезнь. Плохо, потому что весь этот гной в сердце надо как-то выводить. А как? Единственный выход — уйти с головой в работу.
В качестве утешительного приза Шукшину разрешили снять фильм по его сценарию «Печки-лавочки». Он сдал его в сценарный комитет еще в 1969 году, тогда его отклонили, теперь вдруг сказали «Давай!». В апреле киностудия имени Горького попросила Комитет по кинематографии включить «Печки-лавочки» в план студии на 1972 год. Это сделали довольно быстро. В начале мая вышел приказ о начале работ. Сроки производства определялись в 300 календарных дней, бюджет — 500 тысяч рублей.
Шукшин готовился снимать фильм за 4 миллиона, двигать полки и штурмовать крепости, а вместо этого снимает картину о том, как два человека путешествуют на юг. В голове режиссера Разин штурмует Симбирск и истекает кровью на плахе, а в кадре смешной вагонный жулик разбирает украденный чемодан, Нюра Расторгуева с перепугу топит в вагонном туалете подаренную жуликом блузку. У одного из киногероев есть фраза: «Я же в другом небе летал!». То же мог бы сказать и Шукшин, тоска по другому небу наверняка изводила его. Только тот, у кого отбирали самое дорогое, вынимали душу, может в какой-то мере понять состояние Шукшина.
Он переписал сценарий в соответствии с разными пожеланиями, как же без этого. Распределил роли. Предполагалось, что главного героя, тракториста Ивана Расторгуева, сыграет Леонид Куравлев. Но тот пробовался в «Семнадцать мгновений весны» на роль Айсмана, однако сказать об этом Шукшину не решался. Так, в неопределенности, проходили дни и недели. В конце концов, Василий поймал Куравлева в коридоре «Мосфильма». Куравлев видел, что Шукшин злой. Надо было что-то говорить, тут Куравлева осенило: «Да ведь ты сам должен это сыграть! Кто же лучше тебя это сделает? Ты написал, ты придумал, тебе и сниматься надо!»
В 1971 году один журналист спросил Шукшина, почему он не играет в своих фильмах. «Не знаю. Не могу я пока играть в своих фильмах. Мне надо прикинуть все, насмотреться вдоволь, а потом уж снимать. Боюсь, не смогу — то вбегать в кадр, то выбегать из кадра. Хотя, наверное, я был бы не худшим исполнителем написанного мною же», — ответил он тогда [Шукшин 2009: 8, 116].
Однако Шукшин собирался играть Разина и наверняка обдумывал, как при этом управлять процессом. Да это и не было чем-то необыкновенным: Бондарчук в «Войне и мир» и режиссер, и Пьер Безухов, один из самых основных персонажей. Теперь же Шукшину и деваться некуда.
«Печки-лавочки» — самый семейный его фильм. Иван Расторгуев — он сам, жена Ивана — Лидия Федосеева, дети Расторгуевых — Маша и Оля Шукшины. Может, в другое время ему сказали бы, что надо и меру знать, но тут решают — пусть его.
Это первый фильм, который Шукшин-режиссер снял с оператором Анатолием Заболоцким. Перед началом съемок они посмотрели картину Андрона Кончаловского «Ася Клячина, которая любила да не вышла замуж». Заболоцкий в своих записках отмечает: ленту показали на фестивалях, а на студии на просмотр пустили только шесть человек, да еще директор студии Бритиков зашел глянуть, не просочился ли кто лишний. В фильме Кончаловского каждый увидел свое: Заболоцкий опытным глазом позавидовал аппаратуре, на которую снято кино, Шукшин отметил, что сделано «внятно и просто».
«Просмотр фильма был для нас уроком конкретным: живой человек у Кончаловского, снятый не мешающей ему камерой с искусно записанной его же речью, почти везде "зашибает" артиста...» — писал Анатолий Заболоцкий, добавляя, что после «Аси Клячиной» Шукшин решил добиваться «обычного экрана» — когда люди в фильме просто (обычно) говоря, ходят, действуют.
Шукшин загодя, в мае, поехал на Алтай выбирать натуру. В фильме, в общем-то, не было ничего специфического, что требовало проводить съемки именно там. Расторгуев мог бы отправиться на юг из любого места СССР. Но возражать никто не стал — Алтай так Алтай.
По краю с режиссером ездят бийские студенты Александр Лукиных, Геннадий Бровко и Анатолий Климанов. Летом 1970 года молодые люди, осмелившись, приехали в Сростки знакомиться с Шукшиным. В 1971-м они встретились уже как приятели. Александр Лукиных вспоминал: «Обычно Шукшин не носил галстуков. Но в одной деревушке ему прямо загорелось купить галстук для главного героя. Продавщица высыпала на прилавок добрую дюжину.
— Какой бы ты выбрал? — спросил он у меня.
Порывшись в куче, я достал скромный узенький галстучек под цвет его костюма.
— А мой Иван выбрал вот этот. — И он купил самый яркий галстук. — Ведь не в соседний город Иван едет, а через всю страну на юг» [Ащеулов, Егоров: 152—153].
Тут надо понимать: фильм черно-белый, галстук в глаза не бросается, так что Шукшин купил его чисто для самоощущения.
Шукшин выглядел просто. Геннадий Бровко отмечал забавную деталь: шофер, который возил группу, никак не мог понять, где же та московская знаменитость, о которой ему говорили в Бийске? Когда ему объяснили, кто тут знаменитость, очень удивился.
Приехавшие с Шукшиным киношники в каждой деревне атаковали магазины, «где вразброс небрежно, как ненужный товар, среди кусков ткани, огромных булок деревенского хлеба лежали книги» [Бийчане о Шукшине: 29].
Выбрали места для съемок на Чуйском тракте, в Сростках, но большую часть фильма Шукшин решил снимать в селе Шульгин Лог — не хотел в Сростках «людям глаза мозолить». Это потом создаст проблемы — массовку возили автобусами, они опаздывали, что добавляло нервозности.
Съемочная группа отправилась на Алтай в августе 1971 года. Ехали поездом, трое суток, всю дорогу снимали вагонную жизнь. Потом эти съемки «оживили сцены в вагоне, снятые в павильоне студии».
В Бийске поселились в гостинице «Бия», для которой наступили беспокойные времена. После объявлений о наборе массовки туда три дня шли взрослые и дети.
На Бийском вокзале Шукшин снимал отъезд семьи Расторгуевых на юг — эпизоды, когда Расторгуевы покупают билеты и садятся в вагон. Николай Иванович Москвин, тогда начальник вокзала, вспоминал, что договариваться о съемках к нему пришел сам Шукшин: «Я его, конечно, сразу узнал и несколько растерялся. <...> Василий Макарович был в рубашке-косоворотке, без головного убора, в черных брюках, заправленных в сапоги. Своим обращением он мне понравился. Сразу было видно, что он человек добрый, с открытой душой» [Егоров].
Шукшин с Москвиным пошли в кассы, выбрали одну. Киношники с разрешения начальника вокзала добавили в интерьер календарь над окном. Поставили свет. Москвин вызвал дежурную по вокзалу Скопину Надежду Андреевну (она раньше работала билетным кассиром), сказал, что она будет сниматься в кино: «Она сразу раскраснелась, разволновалась, но Василий Макарович как-то сразу расположил к себе, успокоил» [Ащеулов, Егоров: 147].
Начали снимать, и тут Москвин увидел, как Шукшин преобразился из режиссера в актера: «В той же рубашке-косоворотке, в сапогах он вошел в зал. Но это был другой человек». Сняли сцену: из ресторана выходит пьяный, его задерживает милиционер — для этого привлекли сержанта из линейного отдела Анатолия Матюшина. Шукшин хотел, чтобы все выглядело естественно, как можно ближе к жизни. Подошел к какому-то гражданину, который не знал, что ведутся съемки, что-то спросил... «Помните, Иван Расторгуев обращается к человеку небольшого роста, а тот озадаченно смотрит на него? Так это я. Василий Макарович подошел ко мне, слегка толкнул и что-то спросил. Я не знал, что идет съемка, и никак не ожидал увидеть Шукшина, поэтому был так озадачен», — рассказывал спустя годы Константин Чижиков, учитель русского и литературы, неожиданно ставший партнером Шукшина [Ащеулов, Егоров: 145].
Режиссер также хотел снять, как к вокзалу подъезжает автобус. Москвин заволновался — в кадр мог попасть неказистый вокзальный туалет. «У вторых от вокзала ворот находится туалет, да еще со старой вывеской "Уборная". И я попросил: "Василий Макарович, не снимайте этот участок". Он улыбнулся: "Ну хорошо, что-нибудь придумаем". Но когда я смотрел фильм, обратил внимание, что на несколько секунд на экране проскользнуло это злополучное здание», — вспоминал бывший начальник вокзала [Ащеулов, Егоров: 149].
Из Бийска группа переехала в Шульгин Лог. Там на окраине плотники из Бийска построили дом Ивана Расторгуева, главного героя. Дом как дом, но без задней стены!
В Шульгином Логе киношники жили в здании восьмилетней школы: мужская часть группы — в спортивном зале, женская — в одном из классов. Василия Макаровича и Лидню Николаевну разместили в кабинете директора Анатолия Ярцева.
Начались съемки — проезд по деревне Шульгин Лог, линия плотогона. Первую порцию отснятого материала отправили в Москву, оттуда сообщили: все брак! Интернета еще не было, как и сотовых телефонов, общались по телефону на переговорном пункте. Группа несколько дней была как на иголках, все косились на Заболоцкого. Но «Шукшин не отдал меня на заклание», — вспоминал Заболоцкий. Только через полторы недели выяснилось, что он ни при чем, пленку запороли при проявке. «Сколько же нервных клеток сгорело в те дни, а у Макарыча — особенно», — сокрушался оператор. Следующую партию пленки проявили без брака. Постепенно работа наладилась.
Шукшин впервые выступил в качестве режиссера и актера. Это ему давалось непросто. «Бывало и такое: отыграет сцену, крикнет в кадре: "Стоп!" ("мотор" и "стоп" он всегда в кадре сам проговаривал — это, кстати, мне было удобно и хорошо видно в камеру), подлетит ко мне: "Ну, как там было? — и на молчание взбешенно: — Ты же один меня видишь?!" От вида его и слов — мороз по спине. Смотрю на него, дрожь поднимается, говорю: "Вася, будь добрее". Он вдруг сникнет, улыбнется в пол, в глазу слеза: "А ну давай еще дубль!" Кто знает цену этих затрат?» — рассказывал Заболоцкий.
В Шульгин Лог на съемки приезжали бийские телевизионщики и радийщики. Хаос и гармонию кино вспоминал Виктор Васильевич Брюхов, тогда редактор Бийского городского радио: «Съемки шли полным ходом. К дому на берегу выходил Шукшин, морщил свой заботливый лоб, а потом вдруг подхватывал своих бабушек-статистов под руки и говорил им почти совсем так же, как в "Калине красной" березкам: "Ну что, мои красавицы, соскучились?" <...> Актеры, не участвующие в этом кадре, лежат в Катуни на мелководье, словно налимы и переваливаются с боку на бок» [Ащеулов, Егоров: 131—132].
Шукшин с Заболоцким время от времени ездили ночевать в Сростки, к Марии Сергеевне. Василий Макарович переживал: матери в деревне тяжело, но и жить у него или у Наташи она не может. Как тут быть?
Он хотел и мать снять в фильме, но впрямую не говорил, звал на съемку посмотреть, обещал прислать за ней машину. Но мать отказывалась. «Сказал бы тогда, дите мое милое, что к чему, я бы все бросила и побежала за ним», — признавалась Мария Сергеевна спустя годы. Но тогда они так и не поняли друг друга. Шукшин велел Заболоцкому снять ее скрытой камерой. Утром оператор улучил момент, когда Мария Сергеевна что-то делала в огороде, стал снимать. Забавно, но рассказы Заболоцкого и Марии Сергеевны об этом эпизоде расходятся. Мать Шукшина говорила, что не знала, что Заболоцкий ее снимает. А он вспоминал, что как только Мария Сергеевна поняла, что объектив камеры направлен на нее, так сразу исчезла со двора и на уговоры не поддалась: «И так деревенские проходу не дают, сам снимаешься — и ладно, а то и меня срамить возьмутся». В фильме она есть — надевает платок в кадре крупным планом, вряд ли такое можно снять украдкой.
Шукшин решил, если родину не видно, так пусть будет слышно. Просит мать, чтобы она собрала женщин, которые помнят старинные песни. В сростинский кинотеатр вечером пришли Евдокия Фетисова, Мария Рябчикова, Анастасия Даньшина с дочерьми Зоей и Галиной, Зоя Николаенко. Явился Шукшин и они запели. «Мы запели, а у Васи смотрю — желваки ходят... Так ему эти песни душу бередили... Это ж детство было его, сибулонское...» — вспоминала Зоя Сергеевна Николаенко.
Шукшин выбрал две песни: «Скажи, скажи, красавица» и «Осыпаются листья осенние». Они должны были звучать в начале, в сцене проводов. Очевидно, режиссер этими песнями хотел задать минорную ноту. Зачем? Фильм-то вроде веселый, механизатор из далекого села с женой-тетехой с приключениями едут на юг. Но минор для режиссера — тормоз, который он время от времени будет прижимать, чтобы историю не понесло, чтобы герои не выглядели дурачками. Он не хотел, чтобы зритель воспринял фильм как комедию, как вышло с картиной «Живет такой парень», и надеялся, что песни помогут ему повлиять на настроение публики. Да и у него самого настроение было очень даже минорное.
Вечерами Шукшин ходил к Анатолию Ярцеву писать. Несмотря на предложения устроиться в доме, Шукшин все же работал в сенях, где стояли две скамейки и стол. Давал Ярцеву читать. Директор однажды спросил: «Василий Макарович, ты кому пишешь столько?» Шукшин ответил: «Людям пишу, на память».
«Днем бегал по съемочной площадке, ночью писал. Если случалась пауза, Василий Макарович впадал в депрессию, которая меня пугала», — вспоминал Ярцев [Кочнева].
Шукшин явно глушил себя работой. Ярцеву говорил: «Душа болит». Но болела не только душа, но еще и тело. Зоя Сергеевна Николаенко, одна из сростинских певуний, рассказывала: «Помню, назначили съемку на рассвете. Мы приехали к дому, а Васи нет. Лидия Николаевна [Федосеева-Шукшина] выходит, говорит: "Съемок не будет. Вася всю ночь на таблетках". У него и желудок болел, и сердце». Борис Хатмиевич Кадикое, видевший Шукшина в эти дни, отмечал: «Меня поразил его внешний вид. У него был какой-то землистый цвет лица».
Ярцев рассказывал, что больной желудок Василия врачевали парным коровьим молоком. С больной душой было сложнее: «Когда становилось совсем плохо, брал в моей кладовке водку и пригублял. Поначалу я пытался воспитывать его, а потом понял, что он "принимает" совсем немножко, сразу садится и пишет, ни с кем не разговаривая...»
Шукшину было так тяжело, что однажды, прослышав, что неподалеку живет священник, он упросил Ярцева вместе отправиться к нему. Выбрали выходной, поехали на «Урале». Ярцев не присутствовал при встрече, но вспоминал, что после нее Шукшин стал спокойнее.
Начался учебный год, а съемки все еще продолжались. В школе объявили бал цветов. Шукшин решил поучаствовать. С Ярцевым поехали на мотоцикле за село, набрали ярких осенних цветов. Название придумали совместно: от Ярцева «Очей очарованье», от Шукшина «Приятна мне твоя прощальная краса». За этот букет Шукшин получил приз — куклу, которую подарил дочерям.
Как бывший директор школы Шукшин дал Ярцеву несколько советов. Вместе они пошли к директору совхоза, режиссер надавил авторитетом, и совхоз сделал бесплатным питание для учеников и учителей, отремонтировал учительские квартиры.
На память Шукшин оставил Ярцеву тетрадку с хронометражом «Печек-лавочек». К сожалению, эту бесценную реликвию у Ярцева кто-то утащил.
В Сростках к группе прибился балалаечник. В титрах он значится как Федор Телелецких, но его фамилия встречается также в вариантах Телелевский, Тилилецкий, Тилилевский. Однако Анатолий Заболоцкий в своих воспоминаниях указывает, что настоящая его фамилия была Ершов, а Тилилецкий и остальные вариации — прозвища, полученные им от людей за игру на балалайке.
«На вид балалаечнику было лет шестьдесят. Лицо его напоминало печеное яблоко, реденькая бородка торчала во все стороны, а глаза слезились. Одет он был в коричневый вельветовый пиджачишко, грязно-зеленые брюки, кирзовые сапоги и старую засаленную кепку», — описал его Александр Лукиных. Шукшин попросил балалаечника спеть, что тот и сделал. Послушав песни и частушки, режиссер решил снять Федю в небольшом эпизоде на пароме. А, кроме того, предложил композитору картины Павлу Чекалову использовать наигрыши дяди Феди для музыкальной темы фильма.
С Чекаловым он работал на съемках ленты «Живет такой парень». Композитор знал, чего можно ожидать от Шукшина, но взять за основу наигрыши дяди Феди Тилилецкого... Они к тому же не произвели на него особого впечатления, потому что напоминали уже известные песни. Но Шукшин предложил отделить зерна от плевел. И, в конце концов, «находка свершилась». Павел Чекалов написал удивительную, хотя и «на двух-трех интонациях», мелодию для финала «Печек-лавочек». Под нее камера скользит по Пикету и окрестностям. Это и вальс, и протяжная русская печальная песня в том же размеренном ритме, с каким накатывает на берег катунская волна.
Поселили Федю на кровати рядом с комнатой, в которой жили Шукшины. Это был знак особого расположения. Однако съемочная группа относилась к Феде насмешливо, свысока, да вдобавок второй режиссер Людмила Андреевна покрикивала, если долго не ложился спать и тренькал на балалайке, забирала инструмент. Однажды Федя обиделся на такое к себе отношение и ушел. Нашли его быстро, привезли назад, Шукшин узнал, в чем дело, попросил киношников быть к Феде добрее. После этого все наладилось.
«И вот наступил долгожданный день съемок. Погода выдалась холодная, солнца не было, все злились. Снимали, когда небо прояснялось. Раз десять подряд. Прокричат: "Мотор!", и снова вся компания, провожающая Ивана на курорт, входит на паром с песнями и пляской под балалайку. А впереди — дядя Федя, который каждый новый дубль начинал новой частушкой и прибауткой. Всем хотелось побыстрее закончить работу и вернуться в теплую и чистую школу. И только дядя Федя не знал устали», — вспоминал Александр Лукиных.
Послушав Федю, Шукшин решил дать ему в фильме больше времени, но места балалаечнику не находилось. Федя, между тем, прижился, освоился, даже с Людмилой Андреевной наладил отношения — носил мегафон и по ее поручению гонял с площадки посторонних. «Помню, как радовался Федя, что его взяли "в артисты", как он шутил с местными женщинами: "Девки! Я теперь артистом стал! Василий Макарович меня в Москву возьмет. Кто из вас желает за меня замуж пойти?"» — вспоминал очевидец, местный житель Анатолий Лещев [Каплина, Брюхов: 189]. То, что Федю возьмут в Москву, или он сам придумал, или кто-то над ним зло пошутил.
В один из дней кто-то предложил оставить ему на память автографы и все расписались на его балалайке — от режиссера до осветителей. Шукшин так и не придумал для него сцену, но в последний день попросил спеть и записал это на камеру. «Мы повесили черный бархат и сняли три коробки пленки — это тридцать минут экранного времени; Федя пропел собственного сочинения частушки, и мелодию "Мать-мать" исполнил им сочиненную, а, разогревшись, перешел на совсем народные — "с картинками"», — вспоминал Заболоцкий. Шукшин решил Федю с его песенками поставить на титры, даже придумал, что он будет перемещаться с одного края кадра на другой, словно открывать-закрывать занавес. «Песни были протяжные, жалобные, и раскрашенная балалайка звенела какой-то безысходной тоской», — вспоминал Александр Лукиных.
Заработок дяде Феде посчитали по высшей категории, но он отказался брать деньги. Тогда ему на них купили одежду — новый костюм, рубаху, сапоги, фуфайку, фуражку — полный набор. Он сразу все надел. Шукшин отвел дядю Федю в парикмахерскую, там их постригли и побрили. «Федя обреченно прощался. "Возьмите", — говорили его глаза...» — писал Заболоцкий.
«Я помню расставание Василия Макаровича с этим человеком. Дядя Федя сидит в новом костюме, сапогах и фуражке, купленных на заработанные в фильме деньги, неистово играет, понимая, что видит нас всех в последний раз, поет новые частушки, а в глазах слезы», — вспоминал Геннадий Бровко [Бийчане о Шукшине: 33].
Вскоре этот удивительный человек, настоящий шукшинский чудик, погиб. Лукиных писал, что через два месяца, Заболоцкий — что через год. Федя попросил какого-то шофера подвезти. По пути машина перевернулась, но встала на колеса. Водитель, поняв, что аварию никто не видел, покатил дальше. Федя с разбитой головой пошел по дороге, играя на балалайке. Один шофер остановился, спросил, что случилось, Федя рассказал. Почему-то он не повез Федю в больницу, но сказал, что сообщит о нем в Майме. Когда за ним приехали, Федя уже умер.
Дядю Федю можно увидеть на фотографиях в Сростинском музее. Это настоящая уходящая натура, да и не уходящая — ушедшая. Шукшин понимал это, хотел сохранить.
«Печки-лавочки» заканчиваются знаменитыми кадрами: Шукшин сидит на Пикете и смотрит в даль. Снять такой финал он придумал загодя. Требовался операторский кран. Когда его привезли из Москвы, выяснилось, что он сломан. В местной кузнице взялись его отремонтировать. Наконец, кран починили, можно было снимать. (После съемок кран даже в Москву не повезли, сдали на металлолом. «Такую технику отвалила студия Шукшину», — едко писал Заболоцкий).
Определенности по поводу того, каким должен быть финальный кадр, не было. Шукшин хотел втиснуть и Пикет, и Катунь, и простор — Родину! Заболоцкий придумал, как это сделать: «Вот тут уж похвастаюсь. Я предложил Макарычу для эпической панорамы сидеть на земле в черной рубахе, а я, снимая широкоугольной оптикой, отъезжал бы от него. Горизонт за спиной выгнется, Иван в темной рубахе потеряется на земле, а камера медленно уйдет на круговой обзор далей...»
Наступил последний съемочный день. Последний кадр фильма. Уже стоял октябрь, было холодно. «Денек выдался без дождя, хмурый и невзрачный, из тех, которые операторы зовут несъемочными», — рассказывал Виктор Брюхов.
Ждали солнца, а пока курили, грелись у костерка. Казалось, уже все, съемки не будет, но образовался какой-то просвет, по-другому засветилась Катунь, засияла уже желтая листва на деревьях. Все бросились по местам. Даже хлопушка не хлопала — все знали, что делать. Шукшин сказал: «Мотор!», съемка началась.
По воспоминаниям Владислава Александровича Ковердяева, тогда оператора Бийского телевидения, Шукшин сначала снимался в фуфайке и сапогах. Но потом разделся, и в фильм вошли кадры, где он в рубахе и босиком.
Заболоцкий говорил, что сняли четыре дубля: «Все дубли снимали, передвигаясь по Пикету сверху вниз, так что все они по-разному выглядели, и в каждом из них Макарыч импровизировал. В одном он вставал и шел, и камера шла с ним, потом камера отставала, а он уходил под гору к реке...»
В фильме остался тот дубль, где Иван Расторгуев сидит босой на земле и говорит: «Ну, все, ребята... Конец».
Почему-то Шукшин хотел закончить фильм именно так. Возможно, надпись «Конец» или «Конец фильма», казалась ему слишком деревянной, разрушающей то впечатление, которое должен унести зритель.
После Сросток съемочная группа поехала в Москву, снимали в павильоне сцены в вагоне. Как раз тут Шукшин попросил фотографа группы Кузина сделать снимки для рекламы. Заболоцкий упирался, не хотел фотографироваться, но этот снимок — единственный, где он рядом с Шукшиным.
Посреди съемок в Москве поехали на две недели в Ялту, снимали Расторгуевых на юге. Работали в Воронцовском дворце и на пляже. Вернувшись, начали монтировать ленту.
Если Шукшин надеялся, что в компенсацию за «Степана Разина» киноначальство проявит побольше снисходительности при сдаче «Печек-лавочек», то скоро понял, что зря. «Вот после этой большой картины подумываю с кино связываться пореже, совсем редко, а лучше писать и сидеть дома», — устало сообщил он матери в марте [Шукшин 2009: 8, 252]. И это при том, что главные проблемы с картиной еще не начались.
Он остался без поддержки. Герасимов не помог ему с «Разиным», не поддерживал и теперь. С директором студии Бритиковым Шукшин в плохих отношениях уже год. Все это создает атмосферу, которая очень скоро дает себя знать. «После первого просмотра лично Владимир Евтихианович Баскаков (первый зам. председателя Госкино) тоном, не терпящим возражений, сразу, как погас экран, заявил: "Сморщенного старика, самодеятельного, выбросить из фильма полностью"», — рассказывал Заболоцкий.
Шукшин согласился убрать с титров Федю, пьяного плотогона на вокзале (тот самый эпизод с милиционером), выпивающего парня на проводах Ивана. Попросил только не трогать начало — в кадре через всю деревню идет мужик со стаканом водки на голове, выходит за околицу и каким-то образом без помощи рук выпивает этот стакан. «Я уберу у него стакан с головы — и впечатление, что он пьян, пропадет. Но останется комический запев фильма, зритель сразу настроится на улыбку, и все остальное будет воспринимать и легче, понятнее для себя. Т.е. — это заявка жанра», — написал он Баскакову в мае 1972 года. Интонация жалобная, просящая, унизительная. Она наверняка нелегко ему далась. Шукшина втоптали в грязь с «Разиным», топтали и с «Печками-лавочками».
Производство фильма завершилось в мае 1972-го. Студия сочла, что это «произведение подлинно народное». Однако Главное управление художественной кинематографии требовало резать еще и еще. В середине июня студия сделала еще одну попытку сдать фильм. Опять неудача. 11 июля Шукшин сам написал тому же Баскакову о сокращении еще четырех «алкогольных» планов.
В конце августа Шукшин едет в Сростки передохнуть, поработать, «подкрепиться», но не получилось — пришла телеграмма: «Срочно вылетай, вырезаем паром». Скорее всего, он получил ее 1 сентября, потому что 2-го он телеграфировал Ивану Попову в Новосибирск: «Ваня, билет нужен на восьмое утро. Если возьмешь, телеграфируй два слова. Сростки. Шукшин». (Шукшин летал в Москву из Новосибирска, куда добирался на поезде Бийск-Томск.)
Иван билеты достал. В день отъезда и на небе, и на душе у Шукшина было пасмурно. Мария Сергеевна вспоминала, что, увидев густые грозовые тучи, сын вдруг забеспокоился — крыша на доме железная, а громоотвода нет. Он решил сделать хотя бы временный громоотвод, полез за лестницей, она оказалась сломанной, он начал делать новую, а пришедшая за ним машина уже сигналила за забором. Он понимал, что сядет в машину и уже мыслями будет в Москве, на студии, оттягивал этот момент до последнего. Мария Сергеевна суетилась, уговаривала ехать, а то опоздает. Шукшин в конце концов понял, что с громоотводом ему не успеть. Они с матерью простились, он уже пошел, но от калитки вернулся, поцеловал ее еще раз и уехал. Больше она его живым не увидит.
В Новосибирске он приехал к Ивану Попову. «Василий стоял на кухне, курил. Говорил нервно, с дрожью в голосе, на глазах стояли слезы. "Надо же, в десятый раз сдаю "Печки-лавочки", и вот опять вырезают паром. Если вырезать паром, картина развалится на две половины — на городскую и деревенскую. Нет уж, я не сдамся, я упрусь или совсем закрою — не выпущу. Поеду снова воевать"» [Шукшинский вестник: 136].
«Резня» фильма продолжается: в декабре убрали еще несколько кадров, в том числе крупные планы дяди Феди на пароме. На всех показах при финальных кадрах, на словах «Ну, все, ребята... Конец», Шукшин, Заболоцкий и остальные присутствующие в зале члены съемочной группы начинали кашлять и чихать.
Сейчас эти слова в фильме есть, и иногда пишут, что кашель-уловка помогла. Но Анатолий Заболоцкий говорит, что нет, Госкомиссия отдельным пунктом потребовала эту фразу вырезать, а восстановили ее уже после смерти Шукшина.
На студии ленту оценили невысоко как в переносном, так и в самом прямом, денежном, смысле: Госкино дало вторую категорию качества, за «Печки-лавочки» заплатили по второй группе оплаты.
Фильм вышел на экраны только 2 апреля 1973 года. Его посмотрели 17 миллионов 100 тысяч зрителей. Для сравнения, выпущенный в том же году «Иван Васильевич меняет профессию» собрал 60 миллионов 700 тысяч зрителей, а «Земля Санникова» — 41 миллион 100 тысяч.
Что же осталось от фильма? Лента начинается не с плотогона и не с мужика, который идет по деревне со стаканом водки на голове, а с Ивана Расторгуева, он косит траву на фоне Сростинского простора. Балалайка на титрах играет, но не дяди Феди, а явно концертная, консерваторская, с гармошками, ложками, бубном. От плотогона остался лишь малый кусочек. Действие начинается с проводов. Интересно, что в одном кадре видна фотография Маши и Оли, а когда Иван начинает говорить: «Пеньком дремучим это я всегда сумею прожить, я уже половинку отшагал, я хочу, чтобы дети мои с малых лет развитие получали», — виден созданный Ермиловым портрет Сергея Федоровича, деда по матери.
Сюжет фильма известен: тракторист Иван Расторгуев с женой Анной едут поездом через всю страну на юг, встречают по пути людей. С первым попутчиком Иван разругался на почве культуры, второй оказался вором, издерганные Расторгуевы и третьего попутчика принимают за жулика, а он оказывается ученым, фольклористом, приглашает их пожить у него в Москве — так Иван с Нюсей видят столичную жизнь. Потом они снова пускаются в путь и наконец добираются до юга. Это внешнее, а о внутреннем Шукшин говорил так: «Через страну едет полноправный гражданин ее, говоря сильнее — кормилец, работник, труженик. Но с каких-то странных пор повелось у нас, что деревенского, сельского надо беспрерывно учить, одергивать, слегка подсмеиваться над ним».
Ивана Расторгуева учат все — жена, родня, проводник, милиционер. Да еще он сам себя постоянно стреноживает — вдруг что не так сделает? Выглядит забавно, однако это опять не комедия.
Если прежде Шукшин создавал фильмы по рассказам, то «Печки-лавочки» — по публицистике о городе и деревне. Фильм — та самая неэкономическая статья, которую он хотел написать для газеты «Правда», да так и не написал. Правда, и тут экономики избежать не удалось. Иван горячо дискутирует с городским человеком Виктором:
— А хто в городе легулирует жись? Руль? Руль! Так вот этот же самый руль и мне тоже начинает мозги кособочить. Но чем больше я буду зарабатывать, тем меньше я буду думать, что там после меня родится.
— А какой же это вопрос? Это уже ответ, — отвечает Виктор.
— Допустим, ответ. Так тогда вопрос еще хуже, — растерянно говорит Иван, но вопроса уже никакого не звучит, дальше Шукшин решил не идти.
Голову Ивана мнут сомнения: в сельском труде результат не гарантирован, а зарплата гарантирована — как так?
— Я вспахал — получил, он посеял — получил. Только хлеб не машина. Он может не уродиться. А мы уж свое получили, сполна... Хлеба нет, а нас это не касается. Хлеба нет, а мы все радешеньки, — недоумевает он.
— В городе я заработаю сто пятьдесят рублей? Заработаю. Только в городе я на эти деньги интереснее проживу. А у себя-то я еще побегаю. За каждой мелочью — в райцентр. А туда приедешь — там тоже шаром покати...
Забавно, что разговор этот он ведет с жуликом. Виктор представляется конструктором, но на самом деле ворует чемоданы по поездам. Шукшин ведь мог дать Ивану другого собеседника, но выбрал жулика. Тут такие метафоры можно усмотреть, что даже странно, как фильм выпустили вообще. У Шукшина есть рассказ «Забуксовал», там деревенский механик Роман Звягин, слушая, как сын учит монолог «Куда несешься ты, птица-тройка?» из «Мертвых душ» Гоголя, вдруг думает: а кто же в этой тройке? Чичиков! Жулик! Учитель, с которым Звягин делится своим открытием, говорит: «Как-то... неожиданно вы все это поняли». Но Чичиков едет по России в XIX веке, а Виктор — вот он. Что же, ничего не изменилось? У Гоголя Чичиков — единственный нормальный среди Маниловых, Плюшкиных, Ноздревых и прочих, одна беда — жулик. Так и у Шукшина жулик — единственный вменяемый человек на пути Ивана. Единственный, кому Иван по-настоящему интересен. Ведь даже для профессора он не столько человек, сколько объект изучения.
Виктора сыграл Георгий Бурков. Он служил в театре «Современник». Весной 1971 года Шукшин пришел на спектакль «Майор Тоот и другие», в котором Бурков играл ассенизатора. «Выглядел затюканным, убедительно одиноким. Лег он на душу Шукшину...» — писал Заболоцкий, он был в театре вместе с Василием Макаровичем. После спектакля Шукшин познакомился с Бурковым, тут же предложил роль в фильме. Актер так впечатлил режиссера, что он сказал: «Не так и больно будет без Куравлева».
Эпизод с жуликом просто гениальный по настроению, по эмоциям Ивана, Нюси и Виктора, по подтексту. Вот Нюся пытается осадить Ивана, набросившегося на попутчика с вопросами:
— Может, человек просто посидеть хотят?
— Спасибо, я сидел, — отвечает Виктор-Бурков.
Когда первый попутчик, с которым у Ивана вышел скандал, на станции приводит милиционера, именно Виктор со своей многозначительной наглостью спасает ситуацию. Когда милиционер уходит, Виктор говорит Расторгуевым: «Только что на ваших глазах сработала "Система Игрек". Мы же были в воздухе». Расторгуевы не понимают, в каком воздухе? Но мы-то знаем, Виктор только что чуть не попался с поличным, прямо с чемоданом, коньяком и «кипюрами» на руках!
Когда выясняется, что Виктор жулик, Иван снимает белую рубаху и галстук и выбрасывает в окно шляпу. Он пытался подстроиться под город, а город его обманул. Теперь он решает быть собой и уже не задает экономических вопросов ни профессору, ни тем более студентам-стройотрядовцам (среди них, кстати, юная и очаровательная Наталья Гвоздикова). Правда, в Москве, когда профессор приводит его на ученое собрание, чтобы все послушали «одного из тех, кого мы зовем языкотворцем, хранителем языка», он снова впадает в образ, но уже не деревенского мудреца, а простака. А мы ведь уже знаем, что он совсем не таков.
Где моя деревня? Жива ли она, или всю растащили на сувениры — самовары, иконы, часы-ходики — городские бородатые пижоны? Иван Расторгуев удивленно смотрит на жителей столицы, они для него настоящие странные люди, инопланетяне. Камера бродит по Москве, по улицам и лицам, показывает старуху в платке, кошку в окне: Москва — тоже деревня, та же деревня. Зритель погружается в раздумья, это хорошо. Вот только теряется нить и цель. Расторгуевы почти забыли, что едут на море, а зритель тем более. Последние сцены — санаторий, море, Иван в трусах и майке на пляже выглядит ни к селу ни к городу. Разговор со зрителем закончился раньше, чем встреча со зрителем.
Не то чтобы зритель чувствовал такие тонкости. Однако «публика дура, но ее не обманешь». Она чувствует, что в душе пошурудили кочергой, но не понимает, зачем, ради чего? Шукшину домой и на студию пошли сердитые зрительские письма. Киностудия и сама явно стеснялась того, что получилось — показательно, что фильм не выставили на Всесоюзный кинофестиваль.
Есть байка, что картину посмотрели в Алтайском крайкоме КПСС, после чего первый секретарь Георгиев позвонил в Москву, в Госкино, и попросил, чтобы на Алтае «Печки-лавочки» не показывали. (Заболоцкий пишет, что это был не звонок, а телеграмма на студию, которую зачитали на большом худсовете.)
Однако «Печки-лавочки» на Алтае все же увидели и не одобрили. Возможно, сделали свое дело статьи в местных газетах, сформировали восприятие. «Алтайская правда» 15 апреля 1973 года выпустила статью под заголовком «А времена меняются»: «Коренные изменения в жизни алтайской деревни, в родном его селе, к сожалению, остались незамеченными. Мало, до обидного мало в фильме новых черт и явлений, присущих людям современных колхозов и совхозов, которые могли бы служить примером для зрителей и особенно для молодежи. Почти все в "Печках-лавочках" было показано так, как уже было сделано Шукшиным в его предыдущих картинах "Живет такой парень", "Ваш сын и брат", "Странные люди". А зря!» [Явинский].
Это явная отповедь экономической стороне фильма, размышлениям Ивана, почему он со своими шестью классами получает больше и живет лучше учительницы с высшим образованием.
Земляки не стесняются, пишут Шукшину, высказывают свое мнение. Анатолий Заболоцкий вспоминал такой эпизод: к Василию Макаровичу приехал дядя, председатель алтайского колхоза, стал выговаривать: «Нету нас таких механизаторов, как твой Иван Расторгуев. Жизнь ушла вперед! Все изображаешь вчерашний день!» И тут же рассказал, как ехал из Польши, и перед поездкой его наставляли, как вилку-ложку держать, не чавкать, а чем там чавкать, ни разу супом не накормили: «В плошке жижицы дадут...» «Макарыч покатывался: "Ну, чем же ты отличен, дядя, от моего Ивана?"»
Писали и матери в Сростки, выговаривали за сына. Василий советовал ей в апреле 1973 года: «Ты там не расстраивайся из-за глупой критики: не всякий же, кто ощерился, тот и сказал умное слово. Я делаю картины не для дураков. Обидно только, что за них же, идиотов, вступаешься (у них же жрать-то нечего), и они же намерены в тебя грязью кинуть. Но, видно, это всегда так было. Я спокоен. <...> Мама, я теперь вот что буду делать: присылать тебе письма, которые мне пишут, а ты их прочитывай да складывай куда-нибудь. <...> Мне так легче будет отбиваться потом от всякой швали. И тебя повеселит, и мне на душе полегче» [Шукшин 2009: 8, 259].
Сестре он написал: «Говоришь, не понравилась картина? Тут сложнее, Наташа: если ее хвалить, значит, надо согласиться с тем, что в ней говорится, а кто же из этой пишущей шантрапы (кстати, пришли мне тот номер "Бийского рабочего" со статьей), этих профурсеток, осмелится это сделать. Кстати, в Москве она вот уже два месяца идет при переполненных залах — вот оценка работы, остальные — пусть лают. И в деревне может не понравиться: они ведь там нынче не такие. А какие?!! Я бы сказал и всю правду, да уж... это-то едва выпустили» [Шукшин 2009: 8, 260].
Никто, ни верхи, ни низы, не хочет узнавать себя в зеркале. Шукшин не то чтобы был обескуражен, но непонимание угнетало его. В февральском номере журнала «Смена» за 1974 год он опубликовал статью «Признание в любви», в которой попытался объясниться: «И письма, и рецензии — неожиданно и грустно», «Родина... Я живу с чувством, что когда-нибудь я вернусь на родину навсегда». Сейчас эти слова любят цитировать: вот, мол, болела душа! Да, болела.
«Печками-лавочками» он пытался заглушить боль от закрытого «Разина». Не вышло, теперь болело еще и из-за «Печек-лавочек». Клин клином вышибают, и Шукшин собрался снимать новое кино — «Калину красную».