Главная / Публикации / Н.П. Веселова. «Калина горькая: книга о жизни и творчестве Василия Шукшина»

Глава вторая. Этот розовый «глобус»

Народ сам выбирает себе святыни. И нельзя вмешаться в этот никому не подвластный процесс, что-то изменить в нём, повернуть в другое русло помыслы и чувства народные.

Не сговариваясь, символом памяти Шукшина народ избрал калину. Так же, подчиняясь лишь зову сердца, в первый же июль после смерти Василия Макаровича потянулись люди на его родину, на Алтай, в Сростки, и обнаружили там тысячи себе подобных. Родились традиционные теперь Шукшинские чтения.

Столь же стихийным было обращение людей и к матери художника. Бесконечный поток писем шёл и шёл к Марии Сергеевне в Бийск, на улицу Красноармейскую. Писали и просто без адреса — почтальоны в ту пору знали его наизусть.

В этом море человеческих слёз были и мои. Я писала Марии Сергеевне про Белозерск, про наши несколько разговоров с её сыном на съёмках «Калины красной».

И она ответила мне.

«Добрый день, уважаемая Нина Павловна! Давно я получила твоё письмо, но не решалась сразу ответить. Правда, письмо нельзя сказать, что загадочное, открытое письмо...»

«Добрый день! Нина, вы, дорогая моя, обидного, по-моему, ничё не написали. Я же не глупого ума. Я написала узнать хорошо человека, тогда принять близкого человека к родному сердцу. Ведь это не так просто. Вот и было бы очень хорошо, если бы ты приехала лучше бы. Да я бы стала глядеть, как мне человек рассказывает. Нужно час посидеть с человеком, пойму сразу...

Я сейчас очень болею, очень большое давление. А писем очень много, хоть понемногу хочется всем ответить. Много посылочек, бандеролей. Вот он, дитёнок милый, много мне оставил родных сыновей, дочерей и даже внуков. Пишут студенты, школьники, даже пионеры пишут. Он сам любил народ, я не знаю, кто так может любить народ, как он, дитёнок, любил.

Ну, ладно, горло сжимает, не выдохнешь. До свидания, дорогая Нина, доченька, будьте здоровы, с уважением и любовью к вам Мария Сергеевна. Пиши и вышли карточку свою».

«Нина, получила бандероль. Господи, вот мучитесь из-за меня! Да хоть добрые тёплые слова, и то хорошо. А как звать эту коврижку? Я и не могу знать, у нас таких не выпекают, и я не видала. Ну, спасибо, ведь на всё нужно время и деньги.

А я сейчас болею не перестаю. Вот немножко, может, полегче будет, тогда я побольше напишу. Писем очень много, а с головой плохо, болит».

«Добрый день, дорогая Нина. Получила твоё письмо. Вот ты спрашиваешь, может, чем помочь. Вот я попрошу тебя, если можно и если они бывают у вас в магазине, чёрные платки с цветами. Давно добиваюсь, но у нас их не бывает. А может, и бывают, да разве увидишь. На базаре кой-когда, говорят, бывают у спекулянтов, но ведь это не по моему карману. Только титетычку не отрывай. Я посмотрю, сколь, и сразу деньги вышлю.

Вот лекарства есть, но, видно, болезнь сильная, лекарства все дорогие. Не могу писать, сильная головная боль... До свидания, будьте здоровы».

«Сегодня получила посылочку. Господи, милая голубушка, огромное тебе спасибо за платок, очень хороший, нарядный. А ты титетычку всё же убрала! Ну, дорогая, не обижайся на меня и не жалей, когда пожалеешь, чижало его будет носить... А я хотела писать извинения, каялась, вот, думаю, обидела человека, так душа болела, что письма давно нет. А сейчас на дом посылочку принесли, я как раз не могу пойти.

Спасибо, Нина, и за коврик на пол. Эти женщины умелыми руками делали. Были бы близко, расцеловала бы. Как они так умеют? Я удивилась таким умением. Главное, рисунок. Я сама начинала делать такой кружок, ну ничё не получалось, всё стянула. А ведь это надо такое умение рук! Ну, передай им от меня поклон, если они знают, что мне делали.

Господи, милый мой сыночек, весь народ сделал родными. Кто кормит, кто одевает, кто добра слова присылает. Не замолить мне Богу за добрых людей. А самой послать, чё я пошлю, ничё нет такого. Ну, милый ты мой человек, ещё раз спасибо. С глубоким уважением Мария Сергеевна».

«Нина, вот что я тебя, дорогая, попрошу. Передай записочку Ольге Фокиной. Я хочу её отблагодарить за стихотворение. Спасибо ей большое, пожалуйста, передай. Теперь поздравляю тебя с Днём победы, желаю крепкого здоровья, счастья, жизни радостной, успехов в работе и в личной жизни на долгие добрые годы».

«Нина, ты пишешь насчёт Москвы. Чё там будет, нам ничё не известно. Да я, наверно, и не смогу одна поехать. Наташа на работе, а я куда одна? Я же больная. Я давно бы побывала в Москве, ну вот горе, не могу. Да ты в любое время приезжай, я же дома всё время. Да чё тут спрашивать? Ехай, и всё, в любой день, как отпуск дадут. Приезжай, долго не затягивай, что ни скорей, то лучше, а то я ненадёжная, вдруг в больницу сляжешь. А чё спрашивать? Приезжай, жду».

И я собралась. Стоял июль, билетов на самолёт не было, пришлось ехать от Москвы поездом.

Чего только не передумалось в этой долгой дороге! Всё перебрала в памяти, что узнала о Марии Сергеевне из книг Шукшина.

«Маме нравилось, что я много читаю. Но вот выяснилось, что учусь я в школе на редкость плохо... Мама начала немилосердно бороться с моими книгами... меня выпорола... На моё счастье ...молодая учительница из эвакуированных ленинградцев... убедила и маму, что читать надо, но с толком... Мы залезали вечером все трое на обширную печь и брали туда с собой лампу.

...Вот что только омрачало праздники: мама, а вслед за ней и Таля скоро засыпали. Только разохотишься, только наладишься читать всю ночь, глядь, уж мама украдкой зевает. А вслед за ней и её копия тоже ладошечкой рот прикрывает — подражает маме. Я чуть не со слезами смотрю на них.

— Читай. Читай! Што, уж зевнуть нельзя?

— Да ведь поснёте сейчас!

— Не поснём. Читай знай.

...Невдомёк было дураку: мама наработалась за день, намёрзлась. А этой, маленькой, ей эти мои книжки — до фонаря: она хочет быть похожей на маму, и всё» («Из детских лет Ивана Попова»).

«Вот чего, — говорит она, — побудьте маленько одни, я схожу сено подберу. Давеча везла да в переулке у старухи Сосниной сбросила навильник. Она поднимается рано — увидит, подберёт...»

Потом мама, пишет Шукшин, вернулась за ним. Они вдвоём навязали две большие вязанки.

«Так и вижу нашу Райку — как она уткнёт свою морду в это добро... Идём назад. И тут — чёрт её вынес проклятую — собака Чуевых: подбежала, невидная, неслышная, да как гавкнет. Я подскочил, но вязанки не выронил... А мама выронила свою и села на неё. Едва оправилась от страха, пошли...

— Может, подбежим, сынок? Оно скорей дело-то будет. А то Таля бы там не проснулась...

— Давай.

И вот мы трусим по улице. Мне смешно, как вязка — точно большой тёмный горб — подскакивает на маминой спине».

Эти события так и остались на всю жизнь для Шукшина «праздниками детства».

С нежностью вспоминал он, как мучительно пыталась мать помочь ему определить дорогу в жизни.

«Была такая у нас с мамой весьма нелепая попытка: не выучиться ли мне на бухгалтера?.. Когда мне стало 14, нас обуяла другая мысль: выучиться мне на автомеханика. Нас с мамой постоянно тревожила мысль: на кого бы мне выучиться

А выучился сын её на писателя. У жизни выучился и у неё, у матери. Конечно, о ней вспоминал Василий Макарович, назвавшись Витькой, в сценарии «Позови меня в даль светлую...»

«Матушка-дороженька, помоги нашим ноженькам, — приведи нас скорей домой», говорила Мария Сергеевна в усталости.

А когда долго не разгоралась печка, она выговаривала ей:

«Ну, милая... ты уже сегодня совсем что-то... Чего раскапризничалась-то? Барыня какая

И Иван из рассказа «В профиль и анфас» — это Шукшин тоже! Ведь материнскими словами прощается он перед отъездом с печкой:

«Матушка-печь, как ты меня поила и кормила, так благослови в дорогу дальнюю».

...Потом я коснусь ладонью той печки, что в Доме-музее Шукшина в Сростках. Иззяблым жаром прошлого пронзит меня. И встанут рядом Шукшин с матерью, и станет хорошо-хорошо, и потеплеет белёный камень под рукою...

Но тогда я тряслась в поезде, перечитывая рассказы Шукшина, и приглядывалась к его землякам, которые наполняли вагон бойкой певучей речью.

«Когда я подъезжаю на поезде к Бийску, — писал Василий Макарович в своём «Признании в любви», — когда начинаю слышать в темноте знакомое, родное сельское подпевание в словах, я уже не могу заснуть, даже если еду в купе, волнуюсь, начинаю ворошить прожитую жизнь... вагон то и дело оглашается голосами. Конечно, тут не решаются проблемы НТР, но тут опять обнаруживается глубокое, давнее чувство справедливости, перед которым я немею. Как-то ночью в купе вошла тётя-пассажирка, увидела, что здесь сравнительно свободно (в бойкие месяцы едут даже в коридорах купейных вагонов, сидят на чемоданах, благо ехать близко), распахнула двери и позвала ещё свою товарку: «Нюра, давай ко мне, я тут нашла местечко!» На замечание, что здесь — купе, места, так сказать, дополнительно оплаченные, тётя искренне удивилась: «Да вы гляньте, чё в коридоре-то делается!... А у вас вон как просторно». Отметая в уме все «да» и «нет» в пользу решения вопроса таким способом, я прихожу к мысли, что это — справедливо. Конечно, это несколько неудобно, но... но уж пусть лучше мы придём к мысли, что надо строить больше удобных вагонов, чем вести дело к иному: одни будут в коридоре, а другие — в загородке, в купе. Дело в том, что и в купе-то, когда так людно, тесно, ехать неловко, совестно. А совесть у человека должна быть, пусть это и нелепо с точки зрения «правил передвижения пассажиров».

Как же низко всегда хотелось мне поклониться Василию Макаровичу за эту правду чувств! Ох, как просто и заманчиво уверовать, что и весь-то смысл движения состоит в улучшении его условий: из общего — в плацкартный — затем в купейный — а там и в мягкий вагон. Чтобы чистота и порядок, чтобы тепло и свободно, чтобы тихо и покойно — никто не лезет со своими разговорами, заботами и печалями: этак можно всю дорогу чужими бедами болеть!

А муза Шукшина всю дорогу протряслась в общем вагоне. И толкали её, и в драки втягивали, и в подол ей плакались, и ссадить пытались, отказывая в праве на искусство.

Но Шукшин знал сразу и навсегда, что художнику надо «жить народной радостью и болью, думать, как думает народ», потому что «народ всегда знает Правду».

Мать его была из народа, ей он верил до конца. Потому так волновалось его сердце, когда он подъезжал к родным местам.

Давно уже тянулись вдоль дороги берёзы, берёзы, высокие, звонкие. Как-то особенно ясно мне стало тогда, почему под Белозерском Василий Макарович выискивал для фильма белые светящиеся рощи.

Полумрак висел над городом, когда поезд прибыл на конечную станцию. Я заняла очередь на такси, и, пока стояла, зажглись на улице огни.

Народ двигался ближе к дому, а мне ещё предстояло отыскать своё пристанище.

— Это мы мигом! — весело отозвался водитель, выслушав адрес. — Кому ещё в Заречье?

Прихватили попутчика — мужчину навеселе — и поехали. Высокие каменные дома сменялись ветхими деревянными и снова современными. Въехали на длинный мост через реку.

— Это Бия! — радушно познакомил меня таксист и глянул на пассажира сзади. — Тебе-то куда тут?

Мы очень долго кружили по старой, заречной части города, и сердце моё сжималось в волнении: что как ляжет Мария Сергеевна спать, ловко ли будет тревожить?

Она не спала. Открыла дверь и спросила низким голосом:

— Нина? Заходи.

Так мы увиделись.

Потом сидели в кухне, пили чай.

— Легко нашла-то меня?

— А на такси минут за двадцать добрались.

— Такси-и? — не поняла она. — У нас дом рядом с вокзалом. Он что же, возил тебя куда далеко?

— За рекой были.

— Может, адрес не расслышал?

— Да нет, он меня всё расспрашивал, а я про вас сказала, и он кивал — знаю, знаю...

Так впервые я столкнулась в жизни с непростыми героями Шукшина.

Разобрали мы в тот вечер подарки да гостинцы и поспешили улечься, оберегая здоровье Марии Сергеевны.

Мне постелили в большой комнате, на диване. И всю ночь смотрел на меня с фотографий Василий Макарович. И берёзы были вокруг, берёзы, которые тянулся погладить Егор Прокудин...

Утром пролили молоко, сунувшись вдвоём в холодильник. Мария Сергеевна опечалилась, до вечера вспоминала случившееся. Когда с бидоном я напрасно обегала город, я поняла её. Потом каждое утро начиналось для меня с путешествия в магазин — к открытию. Это был признанный и узаконенный мой вклад в хозяйство.

Вечерами мы выносили в лоджию стулья и сидели там, пока не стемнеет. Напротив длинного высотного дома были садовые участки, люди копались в земле, доносился её тёплый запах. Заметно было, что он тревожил Марию Сергеевну. И однажды она сказала:

— Все вот спрашивают, как я детей воспитывала. Да никак не воспитывала! Просто жили. Работали. Честно. Ты читала, как Вася написал про эту нашу жизнь? Когда он на своих-то, на алтайских, обиделся, что не поняли «Печки-лавочки». Вон там в журнале статья эта, отыщи, я послушаю.

«...я хочу быть правдивым перед собой до конца, — начала я вслух, — поэтому повторяю: нигде больше не видел такой ясной, простой, законченной целесообразности, как в жилище деда-крестьянина, таких естественных, правдивых, добрых, в сущности, отношений между людьми там. Я помню, что там говорили правильным, свободным, правдивым языком, сильным, точным, там жила шутка, песня по праздникам, там много, очень много работали...»

— Да, — вздыхала Мария Сергеевна.

«Никак не могу внушить себе, что всё это — глупо, некультурно, а думаю, что отсюда, от такого устройства и самочувствия в мире, — очень близко к самым высоким понятиям о чести, достоинстве и прочим мерилам нравственного роста человека; неужели только в том и беда, что слов этих «честь», «достоинство» там не знали? Но там знали всё, чем жив и крепок человек и чем он — нищий: ложь есть ложь, корысть есть корысть, праздность и суесловие есть праздность и суесловие...»

— Всё правда, сыночка, всё правда, — кивала мать.

Разлился уж сумрак в чистом небе, и яблони в садах затихли — ветер тоже ушёл на покой. Жара дневная спала, но воздух был упруг, голоса долетали до нас ясно, звонко.

С лоджии к верхнему этажу тянулись вьюны. Мария Сергеевна сидела под ними, грузно сгорбившись, и вздыхала о своём. Я понимала: сотни и тысячи писем людских не способны помочь.

— Все говорят, радуйся, мол, Мария, — словно отвечая мне, промолвила она, — радуйся, какая слава тебе на старости лет привалила. А зачем мне она, слава-то? Жили бы мы лучше в землянке на одних сухарях, только бы сыночка был живой — ничего другого не надо. Вот оно и было бы счастье...

И опять была ночь. И опять смотрели со стен глаза Василия Макаровича.

А наутро целый альбом фотографий держала я в руках!

«...из чего получился человек? Ведь не из чего, из малой какой-то малости», — вспомнилось удивление одного из героев Шукшина.

Стоял на столике маленький Вася, рядом сидела его мать — совсем не такая, как теперь, а молодая и счастливая; потом всё больше и больше проступали на снимках Шукшина знакомые всем скуластые черты — школьник... моряк... студент... артист. Вместе с фотокадрами из фильмов были любительские снимки — на Катуни с сестрой и племянниками, с родными в Сростках, вдвоём с Марией Сергеевной.

— Едут, пишут, приходят теперь, — говорила мать, — и все ко мне, будто я тому виной. А я что? Я мать, мне так на роду написано — детей ростить. Нет тут моей заслуги — всё, что надо было, детям отдала. Как иначе?

И она поведала то, что я обнаружу запечатлённым Анатолием Заболоцким в документальной ленте «Слово матери».

— Помню, отец был у меня ещё жив. Он был столяр, у него в ограде была столярочка. У него всякий инструмент там был — целая стена натыкана так подрядочку. Вася навадился к ему бегать в столярку, ему поглянулось там инструменты эти все узнать... тетрадочку, карандаш взял... срисует и спросит: как звать? Он скажет. Ну, ладно, отец заинтересовался, стал ему вопросики задавать, он ему отвечать. Ну, отцу-то стало видно — как взрослый! Потом, это дело было в субботу, приходит ко мне отец и говорит: ты, девка, этого ребёнка береги. А я говорю: я их обоих берегу. А он: это очень способный ребёнок, у меня, говорит, по шкуре дрожь пробегает, когда вопросы ему задаю. Что, говорит, девочка, — та немного поучится, и учитель она будет, с её за глаза хватит. А с этого можно больше спросить...

Ну, я ему не призналась, будто бы и не замечаю этого. А говорю: ты знаешь, отец, каждому родителю свои дети хороши... А почему я ему не призналась, я скажу. Потому что — деревня, он ведь со своими друзьями, кумовьями, сватовьями, может, когда разговор зайдёт, он может и сказать, что ребёнок такой. И разнесётся по всему селу... Кто-то так поймёт, а кто поймёт, что схвастанула мать...

А теперь вон сколь хороших слов о нём пишут! Морячки, друзья Васины, отыскались. Дай-ка я тебе письмо покажу...

Мария Сергеевна вытащила из огромной пачки писем один из конвертов. Он был с грифом газеты «Флаг Родины», органа Краснознамённого Черноморского флота. Журналист А. Марета писал о своих поисках через Центральный военно-морской архив.

Я поняла, что Мария Сергеевна хочет слышать текст, и стала выборочно произносить сухие военные фразы.

Командиром отделения у Шукшина был Н.Ф. Шмаков. Он вспоминал, что летом 1950 года прибыла в одну из частей Черноморского флота группа молодых матросов, закончивших радиокурсы. Василий Шукшин сразу обратил на себя внимание серьёзностью, взрослостью, обострённой ответственностью за выполнение воинского долга. Был исполнителен, трудолюбив, работал молча, сосредоточенно. Несмотря на отсутствие большого опыта, нёс радиовахты наравне с лучшими специалистами. Неудивительно, что вскоре он повысил классность, его назначили на должность старшего радиотелеграфиста, присвоили звание старшего матроса.

Выделялся он среди сослуживцев и характером. В общении с товарищами был краток, пустословия не любил, но суждения его имели авторитет. Много читал, посещал Севастопольскую морскую библиотеку. А вот писал ли что-нибудь, никто не знал. Был он несколько замкнут, задумчив. Между собой моряки иногда говорили, что «наш Вася далеко пойдёт», но никто не догадывался, в каком направлении разовьётся его талант.

В память о том времени у Шмакова осталась фотография. Любопытно, отмечал журналист Марета, что откликнувшиеся на снимок в газете сослуживцы Василия Макаровича и не подозревали, что в юности они сфотографировались с самим Шукшиным. «Хотите — верьте, хотите — нет, но когда смотрел фильмы с его участием, особенно «Калину красную», всё время вертелась мысль: знакомое лицо, где-то мы встречались. Так бы и осталось загадкой, если бы не публикация в газете».

— Вот они на фото, эти ребятки. И Вася вот, — Мария Сергеевна, как первый раз, разглядывала снимок. — Я им так и ответила. Ваше письмо, газета, мне за такой подарок золота не надо. Я с собой, спать ложусь, и газеты беру. Сто раз уже перечитала и фото проглядела, не могу оторваться. Я давно думала, отовсюду получаю, а с флота нет. Вот и получила, слава Богу!

В тот вечер подала мне Мария Сергеевна пригласительный билет на вторые Шукшинские чтения.

Утром 24 июля 1977 года к её дому подъехал автобус. Нашлось в нём место и мне. Так впервые я попала в Сростки.

Рассказывать о них... Сростки просто нужно увидеть! Увидеть, как в гору Пикет за селом едут и едут машины, как с утра тянутся и тянутся вверх люди. И как тысячи потом застывают в молчании. И разносит микрофон над округой, над дальними далями, над студёной Катунью слова благодарности художнику.

Пополудни обязательно проливается дождь, а с утра нещадно парит.

Мария Сергеевна, неловко присев с краешка президиума, всё искала тень, чтобы не напекло больную голову. Потом прикрылась букетом цветов, и люди с фотоаппаратами никак не могли пристроиться заснять её.

Иногда она находила взглядом меня в толпе и молчаливо переспрашивала: давай я замолвлю словечко?

Почему-то показалось нам накануне, что должна я поклониться Сросткам с трибуны от Вологодской земли, о «Калине...» сказать и непременно прочесть дорогое Марии Сергеевне стихотворение вологжанки Ольги Фокиной, в котором такие строки:

«Сибирь — в осеннем золоте, в Москве — шум шин... В Москве, в Сибири, в Вологде дрожит и рвётся в проводе: «Шукшин... Шукшин...»

Отказали мне в таком слове — тут тысячи хотели б говорить! Но думалось Марии Сергеевне, что нарушено было в тот день «глубокое, давнее чувство справедливости».

Она и дома не могла забыть про это...

По установившейся у нас традиции вышли вечером вдвоём на балкон. Дымками пахло в воздухе, где-то молодёжь пела под гитару.

— Я сидела вот так вот, у окна сидела, — хрипло начала вдруг Мария Сергеевна, и у меня отчего-то заныло сердце. — Я сидела, и вдруг прилетает пташечка. И вот она прямо села на рамочку, на окно, да и носиком в окно так постукивает...

Мария Сергеевна постучала ногтем по балконному стеклу, и оно задребезжало жалостно.

— И я так вздрогнула... Слыхала, что это нехорошо, когда так бывает. Я говорю, что такое, пташечка, что ты мне подсказываешь? И она ещё всё сидит, не улетает, да ещё до трёх раз она мне постукала. А потом уже, когда третий раз постукала, и улетела... У меня даже руки опустились. И полетели мысли... Про внуков вспомнила, что в Новосибирске, и про Васю подумала — Господи, чё бы то ни случилось с ним. Про всех подумала... Потом, на второй день, Наташа пришла. В Москву поедем! Чё-то с Васей тама, а не говорит, что он умер-то, мне. Я ехала к живому. Я и верила, и не верила...

Мать сникла вся, потом поднялась и медленно ушла с лоджии в дом.

Я вздрогнула: посвистывание раздалось вдруг. Примчавшись в комнату, я увидела хозяйку сидящей на кровати со сложенными в замочек руками. На проигрывателе крутилась пластинка — художественный свист для фильма «Печки-лавочки» в исполнении Василия Макаровича.

— Это «Кругозор» выпустили, — сказала Мария Сергеевна. — Я как поставлю, вот и живой сыночка у меня тут...

Она подняла на меня глаза — в них была невыразимая мука; такая же, как в глазах сына.

Утром 25 июля я принесла Марии Сергеевне цветы. Был день рождения Шукшина. Это был Её День.

А вечером я уезжала. На прощание она подарила мне книжку сыновних рассказов, изданную на Алтае.

«В память Нине Павловне, — написала она, — о Шукшине Василии Макаровиче от его матери Марии Сергеевны. Бийск, 1977 года, 25 июля».

И ещё были письма.

«Говоришь, Нина, что похоронила дедушку. Что поделаешь, жалко, человек уходит из жизни. Но он всё же пожил, не обидно. Весь твой отпуск прошёл в езде, намучилась, бедная.

А я всё пью твой чай и каждый день молю здоровья. Пододеяльник и наволочки долго с кровати не убирала, а сейчас сняла, выстирала, пока больше не надеваю. Надо беречь такие наряды, ведь это память. Я одна каждый вечер раскину, не могу наглядеться на узоры на вышивке. Ещё дал Бог родного человека, надо же привезти такой подарок.

А я сейчас помаленьку готовлюсь ко дню памяти. Полмесяца лежала, письма шли, но от тебя ждала больше всего. Вот, думаю, вместе встречали день рождения сыночкин...»

«Нина, я тебе советываю поехать в Москву посмотреть памятную доску. Говорят, хорошая, мне уже много писем пришло с Москвы, и все говорят, хорошо сделано, Вася очень походит. Поехай, сфотографируешь, мне хоть обещали, но не знаю...»

«Вот ты давно не писала, говоришь, мне отвечать всем трудно. Да мне своей неграмотной рукой недолго наковылять, я понемногу пишу. Много накопилось отвечать, я немного задержалась из-за конвертов. Когда пенсию получаю, беру сразу на пятёрку, а этот раз взяла поменьше, мне не хватило, я ждала пенсию и накопила. У меня, Нина, ещё добавилась болезнь, опухли ноги, не могу наступить. Господи, вот горе-то...»

Это было последнее письмо. Через полгода из газеты я узнала о кончине Марии Сергеевны.

«Героическое материнство осуществила эта женщина, — писал Сергей Залыгин. — Не так уж много на свете людей, у которых совесть могла бы быть так же спокойна».

На её могилу в Сростках я пришла в июле 1979-го, в день пятидесятилетия её сына. Ещё не осела с зимы на холмике земля, не поднялись вокруг деревца. Мария Сергеевна смотрела на меня с портрета, приветствуя после дальней дороги.

А я вдруг остро вспомнила последний вечер вдвоём, когда она попросила меня виновато:

— Ты дала бы мне ещё разок посмотреть этот твой...

Я подала ей розовый пластмассовый шар с глазком — круглый диаскоп со слайдом внутри.

Она прильнула к отверстию и долго сидела так. Там, в таинственном объёмном мире, возле поленницы дров рядом с ребятами-артистами и со мною стоял Василий Макарович. Деревня Садовая, Белозерский район Вологодчины, 1973 год...

«Нина, всё же насмелюсь попросить, — писала мне потом Мария Сергеевна, — ты мне такого Васю не закажешь в шаричке сделать? В глазах стоит этот твой глобус. Господи, как живой сыночка, зачем не скажет, милый...»

Ничего не было у меня больше в память о съёмках «Калины...» — только этот вот шарик, только один слайд в нём, который негде было распечатать и который не разделишь на двоих...

«Милая голубушка, — ответила Мария Сергеевна, — а за шарик не беспокойся, я же не знала, я думала, так просто. Ведь не совсем, что у меня нету Васиных фотографий, есть же, ну, и ладно. Я думала, просто, а уж трудно, дак...»

Трудно. Приду к оградке, за которой Мария Сергеевна. Берёзы поднебесные шумят и шумят над старыми крестами. А тут голо пока, и далеко видно окрест.

Не здесь ли родились светлые строки стихов юного Шукшина?

«Но стоишь ты,
Злачёная, в звонах зелёных,
Родина! Русь! Весёлая сила!..
Я хочу, чтобы русская умная мать
Снова меня под сердцем носила»...

 
 
Яндекс.Метрика Главная Ресурсы Обратная связь
© 2008—2024 Василий Шукшин.
При заимствовании информации с сайта ссылка на источник обязательна.