Часть вторая
Пришла наконец зима.
Все сеялись, сыпали с низкого, грязного неба мелкие, холодные дожди... Серые дома, горбатые скирды, поля, ощетинившиеся стерней, — все намокло, потемнело, издавало тяжкий, гнилостный запах. Неуютно было на земле. Некрасиво. Люди смотрели в окна и говорили с тоской:
— Ну... теперь началось.
А однажды утром проснулись и, еще не выходя на улицу и не выглядывая в окна, поняли: пришла зима — пахло снегом и в избах посветлело.
За одну ночь навалил снег, и творения старческих рук осени разом накрылись. Этот первый снег уже не растаял.
1
Кузьма по первопутку поехал в район.
Коренастый, вислозадый мерин бежал резво. В кошеву летели крупные ошметья снега.
Дорога шла лесом.
Кузьма дремал, уткнувшись в теплый воротник полушубка. На душе было спокойно.
Вернулся Кузьма через три дня. Вез в кошеве книги и большеглазую девушку в шубке городского покроя. У девушки были огромные, ясные, немножко удивленные глаза.
Девушка говорила без умолку. Про Сибирь, про счастье, про Джека Лондона... Кузьма скоро устал от ее трескотни и сидел, откинувшись на спинку кошевы, смотрел на верхушки деревьев в белых шапках.
Девушку звали Галина Петровна Кравченко.
Эту Галину Петровну Кузьма встретил в уездном городе и уговорил ехать в Баклань учительствовать. Школа не была готова — оставались внутренние работы. Но Кузьме не терпелось начать учить. Решил, что пока возьмутся за взрослых: вспомнил об удостоверении, выданном ему и дяде Васе обществом «Долой неграмотность».
Галина Петровна приехала в Сибирь с отцом, которого направили сюда с Украины. Он был секретарем укома.
Ей было двадцать пять лет, о чем Кузьма узнал с удивлением: на вид восемнадцать-девятнадцать, не больше. Первое, что она спросила:
— У вас там, кажется, стреляют?
Кузьма поймал ее на слове:
— Боитесь? Так и скажите.
— Я?
— Не я же.
— Вы так думаете?
— Думаю.
— Хм... — большущие глаза Галины Петровны просто кричали: «Учтите, я никогда ничего не боюсь!». — Поехали.
Поначалу Кузьма пытался объяснить ей сложность ее работы. Люди взрослые, люди никогда книжку в руках не держали... Но это еще ничего. Над теми, кто вздумает увлечься книжками, смеются. Вообще считается, что грамота — дело не крестьянское.
Галина Петровна слушала рассеянно.
— Не открывайте мне, пожалуйста, Америк.
«Ох ты!», — изумился про себя Кузьма.
Остальную часть пути говорила она.
— Жить нужно для людей — это высшее счастье, которого, кстати, не понимал Джек Лондон, потому что его герои живут только для себя. Какое это счастье — жить для людей!
«Дуреха... будто это так просто», — думал Кузьма.
Приехали под вечер, когда воздух стал синим, а звуки глухими и неразборчивыми.
Кузьма повез Галину Петровну к себе.
Клавдя, увидев незнакомую девушку с Кузьмой, почему-то испугалась, уставилась на нее вопросительными глазами.
— Здравствуйте! — звучно поздоровалась Галина Петровна и улыбнулась.
Кузьма долго не объяснял, кто она такая, хлопотал около нее: раздевал, устраивал вещи... Краем глаза наблюдал за домашними. Особенно смешно выглядела Агафья: вся наструнилась, поджала губы и внимательно разглядывала городскую, готовая в любую минуту выставить ее за дверь.
«Да-а... эти бабоньки, случись что-либо — отравят либо зарубят ночью топором», — думал Кузьма.
— Новая наша учительница, — пояснил он наконец, когда Галина Петровна разделась и прошла в передний угол (своими огромными глазами она так и не увидела, какое внесла замешательство).
— Так, — сказал Николай, приподымаясь с кровати и вытаскивая из-за голенища кисет. — Учить будешь?
— Да, — сказала Галина Петровна. — Пока — вас, взрослых.
— А работать заместо нас кто будет?
— Как?... — Галина Петровна на секунду растерялась, но тут же ослепительно улыбнулась. — Никто. Вы сами.
— Так мы же все ученые будем.
— Ну, до ученых вам далеко. Учеными вы не будете, а книжки читать будете. Это разве плохо — книги читать?
— А зачем?
— Интересно. Вообще необходимо.
Кузьма во время этого разговора стаскивал книги в избу и складывал на лавку.
Николай нагнулся, достал одну, полистал.
— Что тут интересного, я вот чего не пойму? — снова обратился он к учительнице. — Меня иной раз даже зло берет. «Интересно! — кричат. — Интересно!...». А я, к примеру, всю жизнь прожил без них — и хоть бы что.
Галина Петровна легко поднялась с лавки, взяла у него из рук книгу посмотрела заглавие.
— Хотите, почитаю?
— А ну! — Николай тряхнул головой и сощурил глаза.
— Сейчас... — она быстро зашуршала страницами, отыскивая нужное. — Ну вот... «Человек в футляре» называется.
— Как это в футляре?
— Ну... знаете, что такое футляр?
— Нет.
— Это оболочка, одеяние... Футляром можно накрыть что-нибудь... Что бы такое... — Галина Петровна стала осматриваться по избе.
— Вроде тулупа? — догадался Николай.
— Не совсем...
— Ну, шут с ним, с футляром, — великодушно сказал Николай. — Читай.
— Да нет, тут весь смысл в этом. Как же?
— Что-нибудь другое, — подсказал Кузьма.
Галина Петровна подсела к книгам, стала выбирать.
Агафья снисходительно улыбалась, глядя на нее. Клавдя поднялась, накинула на себя вязаный платок — чтобы большой живот был не так заметен, — опять села.
— Вот! — Галина Петровна вышла на середину избы с книжкой в левой руке, чуть расставила ноги, чуть откинула голову, отвела правую руку — «Погиб поэт!...». «Смерть поэта» называется, — прервала она себя.
Погиб Поэт — невольник чести —
Пал, оклеветанный молвой,
С свинцом в груди и жаждой мести,
Поникнув гордой головой!...
Она хорошо читала — громко, отчетливо, чистым сильным голосом. Понимала, что читает; глаза возбужденно сияли. Она не стеснялась, поэтому было приятно смотреть на нее.
Не вынесла душа Поэта
Позора мелочных обид,
Восстал он против мнений света
Один, как прежде... и убит!
Убит!... к чему теперь рыданья,
Пустых похвал ненужный хор
И жалкий лепет оправданья?
Судьбы свершился приговор!
Голос девушки зазвенел горестно и сильно. Все мелкое, маленькое, глупое должно было пригнуть червивые головки перед этой скорбной чистотой.
Николай во все глаза смотрел на девушку. Едва ли он был поражен силой и звучностью слов, едва ли дошло до него, сколь велик был и горд человек, так разговаривающий с сильными мира... Но что-то до него дошло.
Не могла не поразить его чуткий от природы слух гневная музыка, которая образовалась непонятно как — чудом — из обыкновенных слов. Не могло так быть, чтобы одна русская душа, содрогнувшаяся в бессильных муках жажды мести, не разбудила другую — отзывчивую и добрую.
Но есть, есть божий суд, наперсники разврата!
Есть грозный судия: он ждет;
Он недоступен звону злата,
И мысли и дела он знает наперед.
От волнения щеки девушки побледнели. Раза два голос ее сорвался. Она, не прекращая чтения, трогала красивой рукой белое, гладкое горло, опять отводила руку в сторону и коротко взмахивала ею в ударных местах.
Клавдя опять с испугом смотрела на городскую — она чувствовала ее силу и боялась этой силы.
Кузьму стихотворение медленно накаляло...
И вы не смоете всей вашей черной кровью
Поэта праведную кровь!
Галина Петровна устало вздохнула.
— Как? — спросила она Николая. — Неинтересно?
Николай раскурил потухшую папироску, посмотрел на девушку и ничего не сказал, опустил голову.
— Ну ладно, песни песнями... Садитесь ужинать, — скрипучим голосом сказала Агафья. — Самовар скипел.
Кузьма думал о Галине Петровне: «Вот ты какая!...»
Когда ужинали, Николай с уважением посмотрел на девушку и признался:
— Крепко вы... просто, знаете... Только я не понял: кто кого убил?
— Убили нашего поэта Пушкина.
— А-а! — Николай кивнул головой. — Вон кого...
— А другой поэт — Лермонтов — обвиняет тех, кто его убил. А убил его царь.
— Ну?!
— Не сам царь, конечно, а его люди.
Николай поспешно кивнул головой — понял.
«Если она и дальше так будет переворачивать людей, то она натворит здесь хороших дел», — думал Кузьма.
Городской постелили в горнице вместе с Клавдей.
Кузьма лег на полу в прихожей. Долго не мог заснуть: думал о стихотворении. Потом откинул одеяло, встал потихоньку, зажег свет, нашел ту книгу... Долго рассматривал молодое, умное лицо поэта с холодноватыми глазами. Михаил Юрьевич Лермонтов.
Сзади, за спиной Кузьмы, негромко кашлянул Николай. Кузьма обернулся — Николай, приподняв голову над подушкой, смотрел на него.
— Погляди, какой он был, — Кузьма взял книжку и, придерживая одной рукой сползающие кальсоны, пошел к кровати. — Лермонтов. Вот...
Николай взял книжку, тоже долго глядел на поэта.
— Красивый, — шепотом сказал Николай. — Офицер. Вишь, — он показал обкуренным пальцем ряды пуговиц и шнурки на гусарской куртке.
— Ну, он такой офицер был... неугодный.
— Это уж конечно, — согласился Николай. — Как он их!... И вы, говорит, не смоете вашей черной кровью его светлую кровь. Ты эту книгу припрячь, Кузьма. Мы ее читать будем.
Кузьма вернулся к столу, хотел было начать читать сначала, но Агафья недовольно заметила:
— Там керосину немного в лампе осталось. Завтра встать не с чем...
— Будет тебе! — строго сказал Николай. — Керосин пожалела... Читай, Кузьма.
— Не пожалела, а нету его. Сам же впотьмах завтракать будешь.
— Ну и буду. Небось в ухо не пронесу.
Кузьма с сожалением захлопнул книгу, погасил лампу и лег.
— Завтра почитаем, Николай.
— Колода, — негромко сказал Николай жене.
Агафья промолчала.
На другой день с утра начали устраивать Галину Петровну на квартиру.
Николай посоветовал идти к Фекле Черномырдиной: изба большая, живет одна — чего ей? Возьмет. Еще рада будет — все веселее.
Кузьма пошел к Фекле.
...Распахнул дверь и увидел, как метнулась к двери Фекла... Но поздно, Кузьма переступил порог.
— Здравствуй, хозяюшка! — приветливо сказал он.
Фекла стояла перед непрошенным гостем в простеньком, наспех надетом платье, с заспанным, сердитым лицом.
— Чего тебе? — она хотела загородить собой кровать. Кузьма видел, что на кровати сидит Кондрат Любавин.
«Не выйдет тут с квартирой», — понял Кузьма. Но на всякий случай сказал:
— Я вот зачем: приехала к нам новая учительница... не пустила бы ее на квартиру? Платить будем, конечно.
— Нет, — отрезала Фекла. — С учительницами еще тут возиться!
— А чего с ней возиться-то?
— Не пущу.
— Ну ладно. До свидания, — открывая дверь, Кузьма не выдержал, обернулся и понимающе подмигнул Фекле.
У Феклы на широком лице проступили красные пятна.
«Ишь ты... старая дева!», — весело думал Кузьма, шагая по утренней пустой улице. Вспомнилась некстати Марья. И подумалось: «Вот ведь все они — бабы, все с руками, с ногами... казалось бы: какая разница? Нет, елки зеленые, врежется одна в душу — и все. Одна и есть на всем белом свете».
Галину Петровну устроили неподалеку от дома Кузьмы, у одинокой старушки Завьялихи.
Завьялиха занималась ворожбой и потихоньку варила самогон. В доме у нее было чисто, тепло и сухо. Галине Петровне понравилось.
— Ну вот, — сказал довольный Кузьма, — живите на здоровье.
Галина Петровна улыбнулась ему и занялась чемоданами.
2
Макарова смерть не выходила из головы Егора. Черная мысль о мести свила гнездо в его сердце и жила там ядовитой змеей, сосала сердце ласково и больно. Он знал, что никто не отомстит за Макара — ни отец, ни Кондрат, ни Ефим. Отец — слишком черствый человек для этого, Кондрат — этот при случае мог бы припомнить и Макара, но сам додуматься до этого, а главное — сделать умно не сумеет. Кондрат ходит только с козырного туза — в лоб, просто и глупо. Ефим — даже думать не станет об этом.
Не нужно было долго ломать голову, чтобы понять, кто стрелял в Макара. Их было в ту ночь четверо: секретарь этот — Кузьма, Федя Байкалов, Яша Горячий и еще один парень — Пронька Воронцов. Кузьма не стрелял, потому что был в это время в избе, Федя тоже не стрелял в Макара — он был уже ранен. Стреляли по Макару Яша и Пронька. Причем в висок, наверно, угодил Яша, заядлый охотник, отличный стрелок.
«В голову целил, гад подколодный, — мучился Егор. — Будешь за это кровью плакать, паскуда. Будешь».
Ни разу не подумал Егор о том, что Макар тоже имел такую привычку — целить в голову. Его заботило другое: как сделать, чтобы расквитаться за Макара и не оставить никаких следов?
Он здоровался с Яшей. Один раз даже разговорились. Егор пришел за водой к колодцу (Марье было уже тяжело таскать ведра), а Яша привел поить коняку.
— Здорово, сосед, — первым поприветствовал Егор.
— Здоров, — ответил Яша.
Сели на край промерзшей колоды. Закурили.
— Рано нынче навалил, — сказал Яша, сбивая концом кнутовища снег с валенка. — На сырую землю лег.
— Да, — согласился Егор. — Для озими хорошо.
— Мгм...
— Коняка что-то у тебя... — сказал Егор, разглядывая шерстистую понурую кобыленку Яши. — Захудала.
— Она все ничего была, бойкая, а тут осенью нынче обожралась чего-то — разнесло, как бочку. Мне бы, дураку, выводить ее сразу, а я поперся к этому хромому, к ветеринару нашему. Тот, поверишь, ни слова, ни полслова — кэ-эк саданет ей шилом в пузо. «Сичас, — говорит, — из нее воздух пойдет». А из нее заместо воздуха кровь пошла. Кое-как кровь-то уняли да вместе по ограде начали гонять. Погоняли малость — она опала. «Для чего же ты, — говорю, — шилом-то ее, змей ты такой?» — «Значит, не попал, куда надо. Это тоже не всегда попадешь», — это он мне. Вот с тех пор она и затосковала. Я думаю, он ей проколол чего-нибудь внутри. У нее ж тоже — своя организма. Так мне ее жалко, сердешную! Ночью заржет — я уж думаю: все, подыхает. Выйду, приласкаю ее, а у ей — веришь, нет — слезы. Я уж сам ревел. Как-никак семь лет уж она у меня, привык.
— Что же он так? Ты б ему самому тем шилом-то... Что бы из него пошло, интересно?
— Впору, черту такому. Не умеешь — не берись.
Вода в Егоровом ведре подернулась светлым, с причудливыми стрелками ледком. Егор затоптал окурок, поднялся.
— Ну бывай. Забегай.
— Будь здоров. Сам заходи.
Егор поднял ведро и зашагал к дому: «Может, с Проньки начать? — подумал он ни с того ни с сего, но тут же зло плюнул на снег. — Пошел ты к такой-то матери, гнус поганый! Разжалобишь меня. Из Макарки не воздух шел, а кровь ключом била. Сирота казанская...»
3
Собираться решили в сельсовете.
В первый вечер пришло человек десять: Федя Байкалов, Яша, Пронька Воронцов, Николай Колокольников и другие. Молодых, кроме Проньки, никого не было. Те были на вечерках. Явился и Елизар — начальство.
Галина Петровна сидела за столом, положив перед собой белые руки, серьезная и взволнованная. Кузьма незаметно наблюдал за ней. Он тоже волновался. Было такое ощущение, будто все это — праздник, и нужно, чтоб все было хорошо.
Елизар Колокольников суетливо рассаживал мужиков, запрещал курить, сморкался в платок, поглядывал на Кузьму и на учительницу: хотел знать — довольны им или нет.
Мужики переговаривались между собой, приглаживали заскорузлыми ладонями волосы, покашливали... И впрямь все это смахивало больше на предстоящую пирушку, чем на урок; у мужиков было великолепное настроение. Только очень хотелось курить, но Елизар, заметив кого-нибудь с кисетом, делал строгие глаза и укоризненно качал головой.
— Товарищи! — сказала Галина Петровна, и все замолчали и перестали шевелиться. — Я сначала хочу вам рассказать, для чего нужна человеку грамота. Здесь есть кто-нибудь, кто умеет читать? Поднимите руки.
Поднялась одна-единственная рука — Яши Горячего. Все оглянулись на Яшу... Ему даже неловко стало.
— Только... я ведь тоже читок не резвый, — счел нужным сказать Яша. — Пока соберу слово-то, семь потов сойдет.
— Хорошо. Значит, все вместе начнем с самого начала, будем учиться читать. А сейчас я... мы с Кузьмой Николаевичем расскажем, для чего человеку необходима грамота.
Кузьма слегка покраснел от удовольствия и потянулся за кисетом, но вспомнил, что сам же подсказал Елизару — не разрешать курить, кашлянул в ладонь и внимательно стал слушать учительницу.
— Вот я, — начала она, — человек. Я живу в деревне. Но мне хочется знать, как живут люди, например, в городе. Как я могу это узнать?
— Съездить туда, — сказал кто-то.
— Да нет... Ну и что — съездите? А если нельзя съездить? Да вообще, разве в этом дело?! Как же узнать!
— ??
— Я беру вот такую книжку, — Галина Петровна взяла со стола книжку и показала всем, — и начинаю ее читать. И узнаю постепенно, как живут люди в городе: что они едят, в чем ходят, о чем думают, чем интересуются... Понимаете? — Галина Петровна улыбнулась.
Мужики тоже вежливо заулыбались, зашевелились. Но, судя по их лицам, их не очень обрадовала и удивила такая блестящая возможность. Не поверили, что все это так легко и просто — взял книжечку почитал и все сразу узнал. Это она, конечно, того... подбадривает. Но девушка им понравилась. Главное — они видели, что она старается для них.
— Можно также узнать о жизни в других странах, о животном мире, — продолжала Галина Петровна.
— А стих нам почитаете? — весело спросил Николай Колокольников и оглянулся с таким видом, точно хотел сказать: «Сейчас начнется!»
Но Галина Петровна почему-то не то чтобы обиделась, но показала, что она недовольна такой просьбой.
— При чем тут стих? Я же вам о другом совсем говорю. И потом... когда я говорю, меня перебивать не нужно.
Николай сконфузился и понимающе кивнул головой.
— Поняли теперь, для чего нужна грамота? — спросила Галина Петровна, уже без улыбки глядя на мужиков.
Мужики дружно ответили:
— Понятно.
— А сейчас... Может быть, вы что-нибудь скажете? — Галина Петровна посмотрела на Кузьму. — Вы сами ведь представитель общества «Долой неграмотность».
— Да нет... все ясно, — отказался Кузьма.
— Тогда займемся главным: будем разучивать буквы.
Всем раздали буквари, а Галина Петровна взяла со стола пачку картонок, похожую на колоду карт, и стала так, чтобы ее всем было видно.
— Вот это — «А», — показала она одну картонку с буквой. — Найдите у себя такую же.
Мужики уткнулись в буквари и стали водить пальцами по алфавиту.
— Да вот же! — подсказал кому-то Яша.
— Где?
— Да вот, чучело гороховое! Что ты, ослеп?
— Подсказывать нельзя! — строго сказала Галина Петровна.
Яша послушно уткнулся в свой букварь.
— Все нашли?
— Федя тут никак не может... Вот же она! На тебя смотрит, — опять не выдержал Яша.
— Не мешайте. Так. Запомните, что это — «А». Теперь вот такую найдите, — Галина Петровна показала еще одну букву.
Опять заползали пальцами по букварям. Яша беспокойно завертелся во все стороны.
— Да вот же... вот... — шепотом подсказывал он.
— Ты сиди тут! — громко возмутился Николай Колокольников. — Крутишься, как сорока на колу. Без тебя найдем.
— Все нашли?
— Я что-то никак не найду, — сказал Федя и посмотрел на Яшу. Тот молча ткнул пальцем в Федин букварь.
— Запомните — это «М». А теперь я сложу их, рядом: что получилось? Вы пока не говорите, — учительница кивнула Яше.
Все с завистью посмотрели на него. Вообще Яша сегодня неизмеримо вырос в глазах мужиков.
— Где ты успел, Яша? Вот черт...
— Он сразу грамотным родился, — заметил Николай. — И знаю, почему...
— Ну, а что получилось-то? — не выдержал Кузьма. — Поняли?
Никто не знал, что получилось.
— Это какая буква? — спросила Галина Петровна, теряя спокойствие. — Вот вы скажите, — она показала на Федю.
Федя уставился на учительницу:
— Где?
— Да вот, вот же... я вам показываю! — воскликнула Галина Петровна. Посмотрела на Кузьму и покраснела. — Вот эта какая буква? — переспросила она тихо.
— Не знаю, — Федя кашлянул в кулак. — Можно, я выйду? Шибко курить захотел.
— Хорошо, — Галина Петровна положила картонку на стол. — Выйдите все, отдохните.
Облегченно закашляли, заговорили... Закурили прямо здесь же — в сенях было холодно.
— Уела попа грамота, — хмуро сказал Николай Колокольников. — Для меня это не под силу, ребята. Я отрекаюсь.
Федя Байкалов посмотрел на Кузьму — тоже хотел отречься, но увидел его расстроенное лицо и промолчал.
— Почему отрекаешься? — спросил Кузьма тестя.
— Не могу, Кузьма. Я лучше десятину земли спашу — и то легче. Я, конечно, извиняюсь, но мне это ни к чему.
— Я тоже, однако, — поддержал Николая мужик в тулупе. — Я думал, нам тут читать будут... Дело зимнее, можно послушать разные истории, а тут... Нет, я тоже отказываюсь.
Галина Петровна растерянно посмотрела на Кузьму. Тот встал с места и, прижимая руки к груди, горячо заговорил:
— Вы погодите! Чего вы сразу в кусты полезли? Чего испугались-то?! Ну, трудно, конечно, с непривычки... Ну, покряхтите недельку-другую, потом пойдет легче. Вот увидите. Когда сами научитесь читать, вас тогда от книжки не оторвешь. Это всегда так сначала бывает. Потерпите малость. Ничего с вами не случится.
— Конечно, ничего не случится, — согласился Николай. — Но я просто не осилю. Я себя знаю.
— Да осилишь! Все осилите!
— Нет, — не сдавался Николай, — вы уж молодых соберите, вернее будет. А нам лучше бы стих почитали.
Кузьма не знал, что еще говорить, смотрел на мужиков и понимал, что их сейчас никакими словами не убедишь. Он сел. Но тут вскочил Яша Горячий.
— Бросьте вы трепаться! — обрушился он на своих товарищей. — «Не оси-илим!». Ты, Николай, серьезный мужик, а такого дурака ломаешь, что уши вянут. Что он, лучше тебя? — он показал на брата Николая, Елизара. — Он-то осилил! Нам же для пользы делают, стараются, дак мы начинаем тут... Даже зло берет.
— Тебе хорошо, конопатому, ты их знаешь, а у меня они все перепутались, эти буквы! У меня от них в глазах струя, — Николай ткнул пальцем в букварь. — Насыпано их тут, как вшей...
Галина Петровна поморщилась.
— Чего насыпано? Ничего там не насыпано! — кричал Яша, размахивая руками. — Ты присмотрись хорошенько!
Федя потянул его за полу полушубка вниз.
— Сядь.
Яша послушно сел.
— Не хотите, значит? — спросила Галина Петровна.
— Нет, — дружно сказали мужики.
— Все?
— Все.
Промолчал только Яша.
— Жаль...
— Да вы не волнуйтесь шибко-то, — сказал Николай повеселевшим голосом. — Вы соберите молодых, у них мозги не заржавелые. А нам для чего она, грамота-то, если разобраться? С кобылами мы и так умеем разговаривать.
Галина Петровна опять поморщилась:
— Вы только не грубите, пожалуйста. Не хотите — не надо, силой не заставляют.
Кузьма встал и объявил:
— На сегодня все. Пошли домой.
4
Больше всего Егор любил охотиться на зайцев. Всякий раз, когда он брал бегущего зайца на мушку, им овладевало жгучее, сладостное чувство. Заяц улепетывает со всех ног... Через прорезь прицела он кажется далеким, смешным и глупым. Рука каменеет, ствол движется несколько впереди зайца... Толчок в плечо, сухой гром выстрела... Зайчишка, высоко подпрыгнув, кувырком летит в снег.
— Есть, — негромко говорит Егор.
В тот день, наохотившись до устали, Егор пришел в избушку Михеюшки рано.
В избушке уже кто-то был — у крыльца, прислоненная к стенке, стояла пара лыж.
Егор скинул с плеча связку убитых зайцев, снял лыжи, вошел в избушку.
На нарах сидел Яша Горячий и что-то с азартом рассказывал Михеюшке.
— ...Я — туда-сюда, так-сяк — ничего не получается. Эт, собачий выродок, думаю... — увидел Егора. — Здорово, Егор.
— Здорово, — Егор присел к камельку, вытянул к огню руки.
— Как убой? — спросил Яша.
— Так... не шибко. Снег плохой.
— Ночью подсыпет свежего. Я тоже пустой вернулся. Ты давно здесь?
— Два дня, — Егор посмотрел снизу на Яшу. — Ничего там не случилось, в деревне-то?
— Все тихо.
Егор глотнул слюну и стал закуривать. С недавнего времени, когда он видел Яшу, он испытывал такое же чувство, какое испытывал, когда целился в зайца.
— Может, настрелял все же? — опять спросил Яша.
— Та-а... чего там...
— Что у тебя за ружье? — Яша встал с нар, снял со стенки Егорово ружье, долго разглядывал его. — Осечки не дает?
— Нет.
Яша повесил ружье.
— Эх, какое у меня ружье было!... В двадцатом году в тайге отобрали. Золото, а не ружье. Сейчас и то жалко.
Михеюшка тоже хотел поделиться воспоминаниями:
— Эх, а вот я помню... Мы это под вечер...
Но Егор оборвал его:
— Ну что, ужин сварганим?
— Это дело, — согласился Михеюшка.
Спал Егор плохо, несмотря на усталость. Вставал, пил теплую воду, курил. Подолгу смотрел на спящего Яшу. Подкидывал в камелек дров, снова ложился и ненадолго забывался неглубоким, чутким сном. И даже во сне слышал, как ворочается и чмокает губами Яша. Только под утро заснул Егор. Заснул и тотчас увидел странный сон... Как будто живет он еще у отца... Откуда-то пришел Макар — в папахе, в плисовых шароварах. Веселый. Дал деньги и говорит: «Сбегай возьми бутылку». Пошел Егор к бабке, а там народу — битком набито. Егор стал дожидаться, когда все уйдут. А люди все не уходят. Егор еще подумал: «Макар теперь злится сидит». Потом к бабке-самогонщице вошла Марья, вела за руку какого-то мальчика. Егору сделалось неловко, что она пришла на люди с ребенком. Он подошел к ней и спросил: «Чей это?». И хотел погладить мальчика по голове, а мальчик вдруг зарычал по-собачьи и укусил Егора за руку.
Егор проснулся и сел: «Что за сон такой?...». И сразу, как кто в бок толкнул, подумал: «Марья рожает». Вскочил, оделся, стал на лыжи и побежал домой.
Было еще темно и очень морозно. Даже быстрая ходьба плохо согревала. Снег громко звенел под лыжами. Вокруг лица все закуржавело, веки слипались. Егор часто останавливался и протирал глаза варежкой.
«Наверно, сын будет», — думал он.
Пришел домой, когда на востоке только пробивался свет. Огня в избе не было. Егор постучался. Через некоторое время промерзшая избная дверь со скрипом разодралась.
— Кто там? — спрашивала Марья.
— Я.
— Ты, Егор?
— Кто же еще?
Марья отодвинула засов, вошла в избу, зажгла лампу. В избе было тепло, пахло хлебом.
Егор долго распутывал закоченевшими пальцами опояску.
Огляделся по избе, увидел на печке чьи-то ноги — кто-то спал.
— Кто это?
— Учительша. Читала нам вечером... Она ходит по избам, книжки читает. Вчера припозднилась — я оставила.
Учительница зашевелилась, приподняла голову.
— Это ваш муж пришел? — Галина Петровна смотрела на Егора большими сонными глазами. — Здравствуйте.
— Здорово живешь, — откликнулся Егор и повернулся к жене: — У нас самогонки нисколько нету? Продрало меня крепко.
— Маленько, однако, есть, — Марья полезла в шкаф.
Егор развязал наконец опояску, скинул полушубок, зябко повел плечами.
— Хотите, я пущу вас на печку погреться? — предложила Галина Петровна. Она свесила с печки босые ноги и смотрела на хозяина с любопытством.
— Сейчас согреемся, — Егор взял у Марьи бутылку, налил полный стакан и одним духом осушил. Понюхал корку хлеба и только после этого выдохнул: — Кхо-ох!
— Вы же сожжете себе все горло, — заметила Галина Петровна. Она все еще смотрела на Егора.
Егор стал закуривать.
— Ничего.
— Вы похожи... знаете, на кого? На Андрия.
— На какого Андрея?
— На Андрия. Из «Тараса Бульбы». Только характер у вас, наверно, не такой. Почему вы такой мрачный?
«Балаболка какая-то», — подумал Егор и ничего не сказал.
— Постели на полу, я сосну маленько, — сказал он жене.
Вспомнил сон, посмотрел мельком на ее живот.
— Ложись на кровать, а я к ней на печку полезу.
— Куда полезу!... Полезу... — Егор сам снял со стенки большой бараний тулуп, раскинул на полу, сбросил с кровати одну подушку, скинул валенки, рубаху, лег и с хрустом, сладко потянулся. Закинул руки за голову. — Накрой полушубком.
Галина Петровна смотрела на крупного красивого хозяина, шевелила пальцами босых ног.
Марья укрыла мужа полушубком, он зевнул и повернулся на бок, спиной к учительнице.
Марья дунула в лампу, долго шуршала платьем, потом тяжело завалилась на кровать и затихла.
Своей бани у Егора не было еще, ходили по субботам к Емельяну Спиридонычу.
Вечером Егор засобирался к отцу.
— А меня не возьмешь, что ли? — обиделась Марья.
— Куда тебе... И так еле ходишь.
— Я хоть в вольном пару посижу. Мне шибко охота, Егор.
Егор подумал, вышел на улицу. Минут через пять вернулся:
— Собирайся. На подводе поедем.
Марья накутала на себя поверх шубейки две вязаные шали и еще набросила сверху одеяло. Еле пролезла в дверь. Егор не выдержал, засмеялся:
— На кого ты похожа сейчас!
— Ничего. Зато не простыну, когда оттуда поедем.
Поехали.
На половине пути Марья вдруг позвала мужа:
— Егор!
— Ну.
— Однако у меня... господи!... Поворачивай!
Егор оглянулся. Марья посинела... Глаза сделались невозможно большими. Он подстегнул коня, — до своих было ближе, чем до дома,
— Говорил ведь, русским языком говорил! Нет! — свое...
Сани подкидывало на выбоинах.
Марье стало хуже.
— Ой, умираю! Смертонька моя пришла, мама родимая! — закричала она.
— Ну, я потише поеду.
— Ой, да все равно. Останови ты, ради Христа!...
Егор остановил коня, огляделся — на улице ни души.
— А что делать-то?! — заорал он. Выпрыгнул из саней, склонился над Марьей. — Мань!
Марья кусала затвердевшие губы.
— Мамочка милая... смерть пришла, — шептала она; из больших глаз текли слезы.
Егор подхватил ее на руки и бегом понес в ближайший двор. Пинком отворил тяжелые ворота, вбежал на высокое крыльцо... И тут только увидел, куда забежал, — к Николаю Колокольникову.
Дверь открыла Агафья.
— Господи Исусе!... Что с ней!
— Помирает, — кратко пояснил Егор, он был бледен.
— Рожает, что ли?
— Ну...
— Неси в горницу... заполошный.
Егор пронес Марью в горницу, положил на пол... Засуетился вокруг нее, начал раздевать. Руки тряслись.
— Да не пужайся ты, дурной! Ну, рожает. Делов-то. Вези бабку скорей.
— Где?
— Куксиху — она ближе всех.
Егор вылетел из избы, в сенях ударился головой о притолоку, чуть не упал от боли... Доплелся до саней, свалился в них, подстегнул коня...
Минут через десять он летел обратно. Вез бабку-повитуху.
Марья кричала так, что в ушах звенело.
Егор сидел на припечье, зажав руками голову... Не выдержал, сунулся было в горницу, но на него зашикали бабы. А Марья, увидев его, каким-то не своим голосом, страшно крикнула:
— Уйди, проклятый! Ненавижу тебя!...
Егор опять сел на припечье.
Кузьма был дома. Он забился в угол и смотрел на все испуганными глазами. С Егором они не обмолвились еще ни словом. Только когда Марья закричала на Егора и когда он сел и зажал руками голову, Кузьма почувствовал что-то похожее на жалость.
— Не переживай. Это всегда так бывает, — сказал он.
Егор поднял голову, посмотрел на Кузьму затравленным зверем.
— Бывает, — сказал он тихо. И опустил голову.
— На, закури, — Кузьма подошел к нему, с кисетом. — Надо было заранее в больницу.
— Да, — согласился Егор.
— Больно, поэтому они кричат.
Егор промолчал.
— Кого ждешь?
— Сын должен...
Кузьма несколько раз подряд затянулся.
— Как назовешь?
— Ванькой.
— А я — Василием.
Марья все кричала.
— Главное — помочь никак нельзя. Как поможешь? — Кузьма погасил окурок о подошву валенка и стал закуривать снова.
— В том-то и дело, — согласился Егор. — Сижу как связанный... Дай, я тоже закурю. Треснулся у вас давеча... как пьяный сейчас, — Егор потер ушибленное место.
— Дверь низкая. Я с непривычки тоже долго бился.
Марья перестала кричать.
Из горницы вышла Агафья. Егор поднялся навстречу ей.
— Сын, — сказала Агафья. — Здоровенный, дьяволенок... насилу выворотился.
— Так, — сказал Егор и вытер со лба пот. — Правильно.
— Здорово! — с завистью сказал Кузьма. — Как думал, так и вышло. У меня бы так.
— Ванька... — Егор устало улыбнулся. — Не горюй, тоже так будет.
— Посмотрим.
Крестины справили пышные. Гуляли у старших Любавиных. Два дня пластались.
Сергей Федорыч, пьяненький, обнимал Емельяна Спиридоныча, дергал его за дремучую бороду и кричал:
— Ты с этой поры не шибко выкобенивайся! Это — мой внук!... Понял? Дупло ты! — а Егору грозил пальцем и говорил: — И ты тоже — сопи не сопи, все равно приду. К внуку приду, не к тебе. К Ваньке. Понял?
Марья побыла немного со всеми и пошла домой. Дорогой, не в силах сдержать радость, то и дело останавливалась, откидывала одеяльце, смотрела на сына.
— Сынуленька мой хороший, кровиночка моя! — шептала она.
Подходя к своей избе, увидела в ограде Федю Байкалова. Тот правил на точиле топор.
— Федор! — позвала Марья.
Федя выпрямился и, продолжая ногой крутить точило, смотрел на Марью.
— Зайди сына-то посмотри.
— Сейчас? Ага... зайду.
Он пришел в новой папахе и в новом дубленом полушубке (забежал в избу переодеться). Неловко потоптался у порога.
— Я маленько согреюсь, а то с мороза, с холода... как бы он не простыл.
— Ну! Он сам с мороза. Иди.
Федя заглянул в зыбку и неподдельно изумился:
— Лоб-то у его какой! Учитель, наверно, будет.
Марья хотела дать Феде подержать ребенка, но тот запищал. Она отвернулась, достала грудь и стала кормить его.
Федя смотрел в угол, на божницу.
— Федор, а почему у вас-то детей нету? — спросила счастливая Марья.
Федя покраснел, долго молчал, опасаясь взглянуть на Марью. Осторожно кашлянул и сказал:
— Не знаю. У нее чего-то не в порядке. Ванькой окрестили?
— Ванькой.
— Лучше бы Серегой.
— Да он уперся. Я хотела Михаилом — в честь братки. Не дал.
— Гуляют теперь?
— Гуляют.
— Теперь, конечно, можно.
— Ты бы свозил Хавронью-то в город, к доктору.
— Я уж говорил ей... — Федя перевел взгляд с божницы на окно. — Не хочет. Божеское дело, говорит. Бог не дает.
— Ну, бог богом, а к доктору надо.
— Я понимаю. Ну, я пошел.
— Забегай, Федор.
— Ага, — он ушел, осторожно ступая по полу...
5
С крестин завелись на сватовство: Кондрат с отцом поехали договариваться с Феклой.
Заложили иноходца в легкую кошеву и через пять минут подлетели к Феклиным воротам.
Кондрат выпрыгнул из кошевы, по-хозяйски распахнул ворота. Емельян Спиридоныч въехал во двор, критически оглядывая скромное Феклино хозяйство.
Фекла вышла на крыльцо и, скрестив на могучей груди полные руки, спокойно смотрела на Любавиных.
— Может, в дом пригласишь, корова комолая? — сказал Емельян Спиридоныч.
— Заходите, раз приехали. А коровой меня нечего обзывать.
— Скажите какая... Ну, телка. — Емельян Спиридоныч молодо выпрыгнул из кошевы — в руках по бутылке и еще из карманов торчат две. — Режь огурцы, — распорядился он. — Честь тебе великая привалила, а ты стоишь, как в землю вросла. От радости, что ли?
Фекла тоже была из гордых людей; в свое время из-за гордости и проворонила всех женихов.
— Ты не петушись тут, — осадила она Емельяна Спиридоныча. — Приехал... царь-горох.
— Поменьше вякай, дура. А то ведь и повернуть можем.
— Ладно вам, — вмешался Кондрат. — Чего схватились? Давай, Фекла, капусты, что ль...
Фекла пошла в погреб, а отец с сыном прошли в избу.
— Не глянется она мне, — Емельян Спиридоныч пьяно икнул. — Она сейчас должна перед нами на цыпочках ходить... — он опять икнул и плюнул на чистый половичок. — Что она, девка семнадцати лет?
— Я тоже не парень, — Кондрат скинул полушубок, привычно устроил его на гвоздь возле двери. — А одному с этих пор тоже несладко. Я не поп.
Емельян Спиридоныч пропустил это последнее замечание мимо ушей.
— Ты мужик, а мужик до сорока годов парень, — он тоже разделся. — Смотри не распускай перед ней слюни, а то живо скрутит в бараний рог. С ними — во как надо, — он показал сыну жилистый кулак. — Для первого раза обязательно выпори. Вожжами.
Вошла Фекла с капустой и с огурцами.
Сели за стол.
— Вот так, договоримся... — Емельян Спиридоныч положил темные лапы на свежестираную камчатную скатерть. — Ты перед нами не выгибайся, как вша на гребешке. Мы тебя не первый год знаем. Кондрат хочет взять тебя... подобрать, можно сказать. Жить будет у тебя. Все. Наливай, Кондрат. Я тебе, девка, советую: с нами поласковей. Мы не любим, когда хорохорются.
— Один у вас уж дохорохорился, — заметила Фекла.
— Цытъ! — Емельян Спиридоныч так треснул ладонью об стол, что бутылки подпрыгнули. — Ни разу не заикайся про это, толстомясая!
— Чего ты, на самом деле? — Кондрат неласково посмотрел на будущую жену.
— А чего он! Изгаляется сидит, как хочет. Как будто я ему потаскушка какая-нибудь, — Фекла отвернулась и заплакала молча.
— Ну ладно, — Кондрат налил ей полный стакан водки, повернул за плечо к столу, — пей.
Фекла вытерла слезы, взяла стакан.
— А сами-то чего же?
Емельян Спиридоныч взял стакан, потянулся к Фекле — чокнуться.
— Не сердись. Давай выпьем. Мы ж родня теперь.
— Давай.
Выпили. Стали закусывать.
— Капусту солить не умеешь. Вялая, — заметил Емельян Спиридоныч.
— Поздно срубила, заморозком хватило.
— У тебя сколько скотины-то?
— Две коровы, конь, овечек держу, курей... Хватает.
— Теперь больше будет. Пару коней я вам даю, две бороны, плуг... новенький плуг, из лопотины — само собой: тулупишко, пимы, шаровары... Обчим, не обижу, — Емельян Спиридоныч задумался, долго молчал. — Один теперь остаюсь. А ить мне уж скоро семисит. Турнет скоро курносая со двора... Налей-ка, Кондрат.
Еще выпили.
Потом еще. И еще. Отяжелели.
Ночевать остались у Феклы.
Проснулся Емельян Спиридоныч рано. Долго ходил по избе, кряхтел... Зажег лампу.
На широкой кровати спали Кондрат с Феклой.
Емельян Спиридоныч остановился над ними, долго смотрел на сына... Тихонько позвал:
— Кондрат! А Кондрат! Поднимись, ну тя к дьяволу, развалился тут, — ему стало почему-то очень грустно, и обида взяла на сына.
Кондрат поднял голову, посмотрел в окно.
— Рано еще, чего ты?
— Встань, не могу тебя видеть с этой дурой. Уйду — тогда уж спите. Давай похмелимся.
Проснулась Фекла. Потянулась так, что хрустнули кости.
— Чего ты, тятенька?
— Здорова спать! — с сердцем сказал Емельян Спиридоныч. — Другая давно бы уж соскочила, блинов напекла.
Фекла сыто улыбнулась.
— Все ворчишь?
Емельян Спиридоныч прищурился на нее, хотел, видно, что-то сказать, но не сказал. Долго сворачивал «ножку», мрачно сопел. Грусть и злость не унимались.
— У нас осталось чего-нибудь со вчерашнего? — спросил он.
— Все выпили, — ответил Кондрат.
— Сейчас сбегаю к Завьялихе, — сказала Фекла.
Емельян Спиридоныч сел к столу, подпер кулаком голову.
— Макарку во сне видал.
Кондрат промолчал.
— Пришел откуда-то. «Прости, — говорит, — меня, тятя, шибко я виноватый перед тобой», — Емельян Спиридоныч заморгал, отвернулся. Что-то непонятное творилось с ним. Ему до боли стало вдруг жалко Макара, жалко стало прожитую жизнь. И обидно, что Кондрат в чужой избе чувствует себя как дома. — Убили. А за что? Он сроду курицы не обидел. Эхх...
...Опохмелились. Емельяну Спиридонычу стало вроде полегче, захотелось с кем-нибудь поговорить о жизни. Но здесь он говорить не мог — Фекла злила его.
— Пойду к Егорке. Коня сам отведешь. Загуляю, наверно, — сказал он.
Егор стоял над зыбкой — всматривался в лицо ребенка. Он часто так делал: Марья из избы — он подходит к сыну и подолгу изучает его красную, сморщенную рожицу. Непонятно было, о чем он думал в такие минуты.
Когда в сенях заскрипели шаги отца, Егор поспешно отошел от зыбки и сел к столу.
— Здорово, — Емельян Спиридоныч огляделся. — Маньки нету?
— К своим пошла.
Емельян разделся, прошел мимо зыбки, мельком заглянул в нее.
— Не хворает?
— Ничего пока.
— Затосковал я, Егорка, — Емельян Спиридоныч тяжело опустился на лавку, навалился на стол. — Крепко затосковал.
— Чего?
— Хрен его знает, чего... От Кондрата сейчас иду. Женился Кондрат. Баба у него — дура набитая.
— Чем так не поглянулась? — Егор притаил в глазах усмешку — не везло отцу с невестками.
— Кобыла она. На ней пахать надо, а Кондрат угождает ей.
— Кондрат угодит... жди.
— Макарку во сне видал, — Емельян Спиридоныч поднял на сына красные, печальные глаза. — Жалко мне его. Убили, гады. Какого парня!...
Егор отвернулся. Промолчал.
— У тебя выпить есть чего-нибудь?
— Не знаю. Посмотрю, — голос Егора осел до хрипотцы.
— Посмотри. Выпьем хоть... за помин души Макаровой.
Егор слазил под пол, достал большую зеленую бутыль с самогоном.
Нарезали ветчины, хлеба.
Выпили по стакану. Сидели, склонившись локтями на стол, — лоб против лба, угрюмые, похожие друг на друга и не похожие. У старшего Любавина черты лица навсегда затвердели в неизменную суровую маску. Лишь глубоко в глазах можно еле заметить слабый отсвет тех чувств, какие терзали этого большого лохматого человека. У молодого — все на лице: и горе, и радость, и злость. А лицо до боли красивое — нежное и зверское. Однако при всей своей страшной матерости отец уступал сыну, сын был сильнее. Одно их объединяло, бесспорно: люди такой породы не гнутся, а сразу ломаются, когда их одолевает другая сила.
— Один знакомый мужик из Суртайки рассказывал — нонче быдто еще больше на нашего брата, кто покрепше, налогов навешают, — Емельян налил из зеленой бутылки. — От жись пошла! Руки опускаются... — выпил. — А ишо не то будет. Сейчас половину забирают, потом все начисто подметут, — Емельян Спиридоныч, как мог, подогревал свою злобу.
Егор слушал, обняв голову. Ему нездоровилось последнее время. Налил себе в стакан, выпил. Спросил:
— Знаешь, кто Макара убил?
— Яшка?
— Яшка.
Еще молча выпили. Лениво жевали хлеб и сало. Потом стали закуривать.
— Яшка — он змей подколодный. Таких еще не было. Спроси, почему я его оглоблей не зашиб, когда он у меня до переворота ишо на покосе робил. — Емельян Спиридоныч заметно пьянел. — А я мог... Имел права: он у меня жеребенка косилкой срезал, урод. А я — ничего... пожалел. Сирота. А сичас радуется ходит...
— Он нарадуется. — Егор провел ладонью по лицу. — Он нарадуется. — Ему передалась отцовская злость, охватило яростное нетерпение и страх. Показалось, что он навсегда упустил момент, когда можно было расквитаться с Яшей. Теперь Яша будет ходить и радоваться. А брат родной в земле гниет, неотмщенный. — Ты куда сейчас? — спросил он, поднимаясь.
— Никуда. Я загулял.
— Мне уйти надо...
— Иди. Я дождусь Маньку.
Егор оделся, вышел на улицу, надел лыжи и пошел скорым шагом из деревни. На окраине оглянулся — улица была пуста.
Он поправил ружье и скрылся в лесу.
6
Подойдя к знакомой избушке, Егор внимательно осмотрелся. От крыльца по поляне шла свежая лыжня. Больше следов не было. Егор двинулся по лыжне, старательно попадая лыжами в глубокие колеи.
Он шел так с час. Смотрел вперед, прислушивался... Один раз, остановившись, услышал далекий, похожий на треск сучка, выстрел. Прибавил шагу.
...В полдень он догнал Яшу.
Был ясный, морозный день. Снег слепил глаза.
— Здорово, Егор! — крикнул издали Яша.
— Здорово, — Егор глотнул пересохшим горлом. — Здорово, Яша, — он медленно приближался к нему.
Яша стоял, широко расставив ноги. На снегу рядом с ним лежала убитая лиса. Яша улыбался.
— Убил? — спросил Егор.
— Ага. Спускаюсь вон с той гривки, — гляжу: хромает, милая, — Яша показал носком валенка на переднюю левую ногу лисы: вместо ноги у нее был короткий огрызок. — Из капкана ушла, а под пулю угодила, дурочка.
Егор остановился шагах в трех от Яши. Снял рукавицы... странно улыбнулся. Яша чуть заметно приподнял одну бровь. Ружье у него было за спиной. У Егора ружье на плече. Он воткнул палки слева от себя...
— Что, Яша?... — Егор опять не то улыбнулся, не то сморщился. — Погань ты такая, ублюдок...
Яша побледнел.
Мгновение смотрели друг на друга... Одновременно рванулись к ружьям...
Грянул одинокий выстрел. С Яши слетела шапка, точно невидимая рука сорвала ее и откинула далеко в сторону; Егор взял сгоряча выше. Яша не успел снять свое ружье. Он теперь стоял, опустив руки, и как завороженный смотрел на Егора, — у Егора двустволка, и палец лежит на спусковом крючке второго ствола.
— Не надо, Егор, — тихо сказал он, с трудом разлепляя сведенные судорогой губы.
— Ты Макара убил!...
— Егор... прости... — Яша глядел в глаза Егору.
— Ты Макара угробил... паскуда! — Егора трясло все сильнее. Ему было жалко Яшу. — Ты Макару в висок попал. Рвань... — Егор матерно выругался.
— Егор, не губи... Егор... Эх ты, гадина! Су...
Грохнул выстрел. Яша схватился за лицо, упал и засучил ногами, залезая головой в снег. Егор рывком перезарядил оба ствола, добил Яшу в затылок. Закидал труп снегом и пошел обратно, так же старательно попадая лыжами в глубокий след. В горле стояла теплая тошнота, не проходила. Раза два он останавливался, ел горстями снег. Он вдруг страшно устал. Напрягал последние силы, передвигая лыжи.
...Перед самой деревней его вырвало. Стало жарко; жаром дышала в лицо дорога; глаза застилал горячий туман. Глядя на Егора со стороны, можно было подумать, что он беспробудно пил неделю. Его шатало из стороны в сторону.
Держаться он уже не мог. «Ну, все...», — подумал. И лег на дорогу. И вытянулся. И погрузился в теплый, глухой, непроглядный мир, ласково и необоримо влекущий куда-то.
Еще час, полтора — и Егор уже не вернулся бы из этого непонятного, сладостного мира. Даже молодая неистребимая сила не вернула бы его к жизни: он замерзал.
Подобрал его один мужик, ехавший в деревню с сеном.
7
Неделю Егор пластом покоился в жаркой перине, не приходя в сознание. Марья кормила его с ложки. Егор тихо стонал, не хотел открывать рот; Марья ножом разжимала стиснутые зубы и вливала молоко или бульон.
Мерещились Егору какие-то странные, красные сны... Разнимали в небе огромный красный полог, и из-за него шли и шли большие уродливые люди. Они вихлялись, размахивали руками. Лиц у них не было, и не слышно было, что они смеются, но Егор понимал это: они смеялись. Становилось жутко: он хотел уйти куда-нибудь от этих людей, а они все шли и шли на него, Егор вскрикивал и шевелился; на лице отображались ужас и страдание.
Чьи-то заботливые руки, пахнувшие древним теплом, укладывали ему на лоб влажное полотенце... Две женские головы склонялись над ним.
— Снится, что ли, ему?...
...Очнувшись, Егор увидел около себя Галину Петровну.
— Как вы себя чувствуете?
— Ничего, — Егор хотел посмотреть по сторонам, но тотчас прикрыл глаза: они так наболели, что в голове, подо лбом, заломило. — Где я?
— Дома. — Галина Петровна положила ладонь на лоб больного. Ладонь чуть вздрагивала.
— А где... Марья?
— Она ушла. У нее отец тоже заболел.
— А ты чего здесь?
— Я? Так просто. А вам что, неприятно?
— Почему?... Ничего, — Егор отвернулся к стене и замолчал.
Яшу нашли через три дня. Охотники с гор.
Притащили в избушку к Михеюшке:
— Знаешь такого, отец?
Яша стукнулся об пол, как чурбак, — застыл скрюченным.
Михеюшка заглянул в лицо покойнику, медленно выпрямился и перекрестился.
— Наш... Яша Горячий... Царство небесное... Кто его?
— Кто-то нашелся. Кто он был-то?
— Человек... кто? Надо сказать нашим-то.
Охотники поколготились в избушке, отогрелись и ушли.
Один на лыжах побежал в Баклань.
Кузьма, когда узнал об убийстве Яши, побледнел и, стиснув зубы, долго молчал.
— Из ружья? — спросил он Николая, который сообщил ему эту черную весть.
— Из ружья. Всю голову размозжили.
Кузьма накинул полушубок и пошел к Любавиным. Но по дороге одумался:
«Нет, так не пойдет. Надо умнее делать».
А как умнее, не знал. Пошел медленнее. Незаметно пришел к Фединой избушке.
Федя сидел в переднем углу, около окна, подшивал жене валенки.
— Здорово, Федор!
Кузьма присел на табуретку.
— Здорово, — откликнулся Федя.
И нахмурился... Швыркнул носом и низко склонился над валенком. Смерть Яши удивила Федю, крепко опечалила. Он ходил смотреть друга, долго стоял над ним, потрогал его холодную руку... Лицо Яши было закрыто полотенцем. И вот это полотенце, небольшая, конопатая, холодная рука, белая чистая рубаха — все это странным образом не походило на Яшу, а вместе с тем это все-таки был Яша...
— Что, Федор? — спросил Кузьма.
Федя медленно поднял большую взлохмаченную голову.
— Угробили Яшу, — тихо сказал он и снова склонился к валенку.
— Пойдем посмотрим то место? — попросил Кузьма.
На месте, где убили Яшу, была неглубокая ямка в снегу, несколько больших темно-красных ягодин крови — и все. Сколько ни искал Кузьма, ничего больше не обнаружил. Пошли обратно.
Когда подходили к деревне, Кузьма твердо решил:
— Федор, пойдем к Любавиным. Это они за Макара.
— Я не пойду, — сказал Федор.
— Почему?
— Так. Не могу пока... Шибко горько.
— Тогда я пойду один. К Егору сперва.
— Егорка хворый лежит.
— Он на этой неделе тоже охотился.
— Сходи. А я... не сердись — не могу. Я, может, выпью пойду.
Егор опять впал в беспамятство. Около него сидела Марья. Кузьма в первую минуту пожалел, что пришел сразу сюда, но отступать было поздно.
— Здравствуйте! — громко сказал он.
Марья от неожиданности приоткрыла рот... Молча кивнула.
Кузьма снял шапку прошел к столу. На Егора не посмотрел.
Вытащил из кармана замусоленную тетрадку, аккуратно расправил ее.
— Когда твой муж пришел с охоты? — спросил он.
— Неделю, как... — Марья вопросительно и удивленно смотрела на Кузьму.
— Он принес чего-нибудь с собой?
— Чего?
— Дичь какую-нибудь?
— Нет.
— Ничего не принес?
— Нет.
— Где его полушубок?
— Вон висит.
Кузьма подошел к полушубку, похлопал по карманам. В одном что-то звякнуло. Кузьма вытащил четыре пустых гильзы.
— Так, — значительно сказал он. Осмотрел весь полушубок, снял со стенки ружье, заглянул в стволы. — Понятно.
Надел шапку и вышел, не посмотрев на Марью.
В тот же день он собрался и уехал в район.
Не было его три дня.
Возвратился обновленным: похудевший, собранный, резкий.
Забежал на минуту домой. Клавди не было в избе. Дверь в горницу закрыта. По глазам домашних понял: что-то случилось.
— Что такое? — не поздоровавшись, с порога спросил он.
— Ничего, — усмехнулся Николай. — С прибавлением нас...
— Родила?
— Ага. Девку. Хорошая девка получилась.
Кузьма прошел в горницу — там никого не было.
— А где она?
— У наших. Вечером съездим за ними.
Кузьма пошел в сельсовет.
Приехал он не один — в сельсовете сидел тот самый работник милиции, которого привозил Платоныч.
— Жена родила, — сообщил ему Кузьма.
— Дело, — похвалил мужчина.
— Девку... елки зеленые! — Кузьма сел к столу и рассеянно стал смотреть в окно.
— Где председатель-то? — спросил мужчина.
— Сейчас придет. Сына хотел...
— Ничего. Девки тоже нужны.
Пришел Елизар, вопросительно уставился на приезжего.
— Здравствуйте, товарищ.
— Здравствуйте. В каком состоянии Егор Любавин?
— Ходит. Давеча видел — по ограде ходил.
— Надо вызвать его.
— Для чего?
— Для дела. Не надо ничего говорить. Вызывают — и все, — работник милиции говорил молодым звучным голосом, короткими фразами, уверенно. Был он в том же костюме, в каком приезжал прошлый раз.
Елизар ушел.
— Сына, говоришь, хотел?
— Сына, — упавшим голосом сказал Кузьма; он сразу как-то устал. Он, конечно, обрадовался, но он так свыкся с мыслью, что у него будет сын Василий, так много думал об этом, что теперь несколько растерялся.
— Ну-у... уж ты совсем что-то скис, брат! На, кури.
Кузьма закурил. Попытался представить свою дочь... Усмехнулся.
— Ничего. Я так просто, думаю.
...Егор сильно похудел за эти несколько дней. Держался, однако, прямо. Смотрел спокойно, угрюмо.
Кузьма так и не привык к любавинскому взгляду; всякий раз, когда кто-либо из них смотрел на него, его охватывало острое желание сказать что-нибудь резкое, вызывающее.
— Садись, — сказал приезжий.
Егор сел.
Елизар, сообразив что-то, вышел.
Кузьма и приезжий внимательно смотрели на Егора.
— Ты убил Горячего? — неожиданно, в упор, спросил приезжий.
Не столько спросил, сколько сказал утвердительно.
Голова Егора дернулась, точно его кто позвал сзади.
«Он», — подумал Кузьма.
— Нет.
— Это чьи гильзы? — приезжий расставил на столе рядком четыре штуки.
Егор посмотрел на патроны, потом на следователя и на Кузьму, на душе у него стало немного веселее: он думал, что им известно больше.
— Не знаю. Может, мои, — у меня такой же калибр.
— Ты охотничал в среду? Перед тем, как захворать?
— Охотничал.
— Видел Горячего?
— Нет. Я не дошел до избушки... плохо стало, я вернулся.
— В кого же ты стрелял?
— В зайцев.
— Не попал, что ли?
— В одного попал, но испортил шкурку, не взял. А зачем это все?
— Ты четыре раза стрелял?
— Четыре.
— Так... — следователь уставился на Егора угнетающе долгим, насмешливым взглядом.
Егору снова сделалось не по себе, он лихорадочно вспоминал: четыре раза он стрелял или больше? Один раз промазал, потом попал, двумя выстрелами добивал Яшу в голову — четыре. Двумя добивал или тремя?
— Вспомнил?
— Что?
— Сколько раз стрелял?
— Четыре.
Следователь пружинисто выкинул свое тело из-за стола, рявкнул в лицо Егора:
— А пятый раз в кого стрелял?!
Это было так неожиданно, что даже Кузьма вздрогнул.
— Почему у тебя в кармане было пять патронов? Почему?! Ну?!
— Ты не ори, — негромко сказал Егор. Он заметно побледнел; момент был жуткий.
— В кого стрелял?!
— Не ори, понял! — Егора душили страх и злоба. — А то не погляжу, что ты власть. Нечего орать.
Шрам у Кузьмы багрово накалялся.
— В кого стрелял? — сквозь зубы, тихо спросил он. Он сам в эту минуту верил, что в полушубке Егора было пять патронов.
Егор не шевельнулся, только настороженно прихмурил глаза. Он отчетливо вспомнил ясное морозное утро, Яшу, его побелевшее, растерянное лицо... Выстрел. Негромкое: «Не губи, Егор». Еще выстрел. Потом еще. И еще. Откуда же их пять?
— У меня на полатях еще двадцать пять патронов, — что же, я за всех покойников отвечать должен? — Егор обретал уверенность. Поднял глаза на следователя. На Кузьму упорно не смотрел. — Забыл, наверно, в кармане — и все. А где он, пятый-то? — Егор кивнул на патроны.
Следователь прошелся по комнате, закурил.
Егор отдыхал от великого напряжения.
«Его вовсе и не было, пятого-то, — думал он. — Ах, сволочи!... Чуток не влопался».
За спиной Егора следователь поманил Кузьму, вышли в сенцы.
— Отпустим его, — негромко заговорил он. — Сделаем вид, что все кончилось. Потом продолжим следствие.
— Я думаю, это все-таки он.
— Мало мы слишком знаем. Думать — одно, а... Пойдем. Извинись для блезиру... Надо успокоить его.
— Нет уж, сам извиняйся.
Вошли в избу.
— У меня один вопрос к тебе, — как ни в чем не бывало, добродушно заговорил следователь, — не знаешь, у Горячего не было врагов среди охотников с гор?
Егор не сразу ответил. Молчал, думал: «Подвох какой?».
— Не знаю. Может, в тайге встречались...
— Ну ладно, — легко примирился следователь. — Иди. Извини нас.
Егор спокойно поднялся, медленно пошел к выходу. В дверях излишне низко склонил голову, чтоб не удариться о притолоку.
«Ослаб, — подумал он, спускаясь с высокого сельсоветского крыльца, ноги дрожали. — Ослаб совсем».
— Где председатель-то твой? — спросил приезжий. — Позови, я ему передам... А то еще заартачится.
Кузьма нашел Елизара в соседней избе.
— Пошли, с тобой поговорить хотят.
— Про чо? — испугался Елизар.
— Скажут.
Елизар подозрительно посмотрел на Кузьму, пошел неохотно.
— Собери в субботу на сходку всех нелишенцев, — заговорил сразу приезжий.
Но Елизар перебил:
— В субботу — баня, черт их вытянет.
— Ну, в воскресенье.
— Мгм, так...
— Будут тебя переизбирать.
— Понимаю, — Елизар нисколько не удивился. — Его, да? — показал на Кузьму. — А мне какое место?
— Дело покажет. Я только передаю... В общем, приедут к вам два товарища из укома. Встретите.
8
Шел Егор из сельсовета и упорно думал: почему сразу вызвали его? Все сделано было аккуратно. В чем же дело? В чем дело?... И вдруг пришла догадка: проболтался в бреду. Когда бредил, наверно, поминал Яшу. А эта учительша слышала... тварь глазастая. Ее нарочно подослали.
Он завернул к своим.
— Эк тебя перевернуло! — заметила мать. — Не рано поднялся-то?
— Ничего... Где отец?
— Ушел куда-то. Не знаю, — Михайловна опять принялась месить тесто.
Егор сел на припечек, закурил. Стало отчего-то тоскливо — пусто было в родительском доме.
— Не хворает парнишка-то? — спросила мать.
— Нет пока.
— У Авдотьи Холманской запоносила девчонка. Говорят, поветрие ходит. Если прохватит, поите черемуховым отваром. У Маньки-то нет, наверно, черемухи? Пусть придет, я дам.
— Кондрат бывает здесь?
— Редко. С Феклой анадысь зашли посидели... Не любит наш ее чегой-то. Зря, — баба хорошая, работящая.
— Он всех их не любит, — Егор бросил в шайку недокуренную папироску, поднялся. — Не придет скоро, однако. Он не загулял?
— Нет вроде. А там бес его знает.
На крыльце заскрипели знакомые шаги. Зашуршал по валенкам березовый веник.
— Вон он... идет.
Емельян Спиридоныч вошел раскрасневшийся с мороза. Долго раздевался, кряхтел.
— Моро-оз, язви тя в душу! До костей пробирает. Скотине давала?
— Давала, — откликнулась Михайловна.
— Сейчас поболе давать надо. Такой навалился, черт те что... Воробьи падают. Поправился? — обратился к сыну.
— Поправился.
— Заходил к тебе раза два... Думали уж, каюк пришел. А чего училка около тебя сидела?
Егор нахмурился, полез за кисетом.
— Пойдем в горницу, поговорить хочу.
Отец искоса, вопросительно глянул на сына, прошел в горницу.
— Вызывали сейчас в сельсовет, — сказал Егор, прикрывая за собой дверь.
— Зачем?
— Думают, я убил Яшку.
Емельян опять внимательно посмотрел на сына.
Егор присел на подоконник.
— Ну? — спросил отец.
— Допросили.
— А ты что?
— Что? Ничего.
— А почто сразу к тебе пришли?
— А я откуда знаю? Патроны какие-то нашли в полушубке, привязались. Я в тот день тоже на охоте был.
— А Яшку видал? На охоте-то?
— Стречались, — уклончиво ответил Егор, не выдержав отцовского откровенного взгляда.
— А больше ничего? Кромя патронов-то, ничего больше не нашли?
— Ничего не нашли.
— Посылай их подальше. Нет такого закона, чтобы зазря клепать на человека.
— Ты, когда был у меня, не слышал, я бредил?
— Нет вроде. Не помню. А что?
— Сидела там эта городская... Боюсь, не слыхала ли она чего.
— У Маньки-то не спрашивал?
— Нет, я только сейчас подумал про это.
— А чего она там сидела? — опять поинтересовался Емельян Спиридоныч.
— Черт ее душу знает! Я думаю, ее подослали.
Емельян Спиридоныч долго молчал, посасывая рыжую усину... Сплюнул, полез за кисетом.
— Жись, мать ее... — и вдруг пришла ему в голову такая мысль: — Вот чего: прикинься опять хворым, она, эта училка, снова придет, а ты турусь чего попало. Про хлеб скажи... Поговаривают, ишо будут нас облагать, сверху налогу. А я налог не отвез. Придут скоро. Налог, конечно, придется отвезти, а этот я зарыл. Под баней. Чижало догадаться, но все же... опасно. А ты, когда туруситъ-то будешь, дык вроде под пол мне советываешь. А я вроде не соглашаюсь — в завозню велю. Вроде ругаемся с тобой. Пусть тогда роются. Нету, — и все — съели.
— Не получится у меня, — с сомнением сказал Егор, удивляясь про себя отцовской хитрости.
— А тут же, — продолжал увлеченный Емельян Спиридоныч, — брякни насчет Яшки: мол, не убивал я его, чего зря привязались!... Нет. Вроде опять со мной говоришь: жалуйся мне, что на тебя такой поклеп возводют, — старик даже устал от таких вывертов, но был доволен.
— Не получится, — еще раз сказал Егор.
— Получится! Чего тут не суметь-то? Только не все подряд рассказывай, а вперемежку. А то догадаются.
Егор ушел от отца с нетерпеливым желанием немедленно увидеть учительницу.
Марья подрубала топором ледок на крыльце.
— Давеча чуть не брякнулась, — сказала она. — Наросло черт те сколько.
— Пойдем в избу, — буркнул Егор.
Марья положила топор, вошла в избу с недобрым предчувствием.
— Я хворый турусил или нет?
— Турусил чего-то...
— Ну и что?
— Чего ты?
— Что говорил-то? — почти крикнул Егор.
— Господи, чего ты орешь-то? Неразборчиво было... Да я и не слушала.
— А эта... твоя слушала? Учительша-то?
— А я откуда знаю! Она тут много раз одна оставалась. Может, слушала.
Егор с ненавистью глянул на жену.
— Не можешь, чтоб кого-нибудь не тащить в дом.
— Господи!... Да она ко всем ходит читать. А когда ты захворал, она сказала, что умеет выхаживать. Училась, говорит, этому делу. Спасибо надо...
— Вот что, — оборвал Егор. — Призови ее счас, а сама куда-нибудь выйди...
— Зачем это?
— Надо! Не разговаривай много!
Марья пошла к учительнице.
...Галина Петровна пришла сразу.
— Здравствуйте!
Егор молча кивнул.
— Как вы себя чувствуете?
— Где Манька-то? — спросил Егор, чувствуя, что скоро может сорваться; особенно злили большие, чистые глаза девушки. «Сука... Святая».
— Она сказала, что зайдет на минутку к соседям, — Галина Петровна присела на табуретку. — А почему вы ее так — Манька?
— Я слышал, что тебе надо уехать отсюда, — негромко заговорил Егор. — Пока живая. А то у нас тут... есть ухари — враз оторвут голову.
Большие глаза Галины Петровны сделались еще больше.
— Как это?... Вы что?
— Уезжать, говорю, надо, откуда приехала! Нечего наших баб от дела отваживать. В городе надо книжки читать. А здесь надо работать. А ишо ребята обижаются, что девки по вечерам с тобой сидят — им тоскливо одним, ребятам-то.
— Пусть тоже приходят...
— Я ей одно, она другое. Уезжать, говорю, надо!
— Но почему?
— Да потому, что ты, змея ползучая, суешь нос куда не надо, — оттого ли, что он ослаб здорово, или оттого, что давеча в сельсовете сильно перепугался, Егор уже не мог сдерживать себя. — Последний раз тебе говорю: не уедешь — пеняй на себя.
Галина Петровна словно онемела, только моргала голубыми глазами.
— Два дня тебе на сборы, дальше... смотри сама, — подытожил Егор. — Жалеючи говорю. Все. Иди отсюда, чтоб я тебя больше не видел.
— Вы в своем уме? Как вы смеете...
— Еще раз говорю: хлопнут — и концов не найдешь.
Галина Петровна поднялась с табуретки. И молча вышла из избы.
Через два дня она уехала. Вместе с Кузьмой, которого вызвали в район, и следователем. О причине отъезда сказала неопределенно:
— Нужно...
В Баклань больше не вернулась.
9
Из района Кузьма ехал с заданием: срочно, кто не отвез хлеб по продналогу, чтоб вывезли. И поговорить на сходке с крестьянами: может, кто сверх налога раскошелится. Хотя бы помаленьку. Богачей, если не дадут, обыскивать. Спрятанный хлеб считать достоянием государства. Задача нелегкая. Это не то, что собрать ворчливых мужиков на лесозаготовку на семь дней или на строительство школы на день. Это — хлеб. Хлеб есть, но... половина по ямам, половина — семенной, неприкосновенный. В районе строго-настрого предупредили: не махать наганом без дела, убеждать словами. Сознательность крестьян повысилась, этим надо пользоваться. Богачей, зажимающих хлеб, всенародно осуждать.
«Ты сперва найди его, а потом считай достоянием государства», — невесело думал Кузьма.
Первое, о чем позаботился Кузьма, — чтобы от каждого семейства на сходке присутствовали глава семьи и старшие сыновья. Баб на собрание не пускать. Некоторый опыт показал ему, что этот народ по части собственности более стойкий, чем мужики.
Собирались в церкви. Можно было собраться в школе (пол в зале настелен, потолок тоже), но у Кузьмы был свой расчет: в сломанную церковь богомольные бабы не пойдут. Не пойдут также и старики. А они-то как раз и не нужны там.
Долго рассаживались, кто на чем — кто прямо на полу, кто притащил из дома табуретку... Расселись. Помялись-помялись, покряхтели и закурили. Некоторые, правда, держались — то и дело выскакивали курить на улицу и очень мешали. Кузьма счел нужным объяснить:
— Раз церковь без креста, значит, курить можно. Это когда на церкви крест, тогда нельзя.
Большинство согласились с ним.
— Нужен хлеб, товарищи, — начал Кузьма, когда расселись и стало немного потише. — Кто по налогу не вывез — это само собой, надо завтра же вывезти. Но надо еще сверх налога — сколько можем.
— Эхма-а! — громко вздохнул кто-то в задних рядах; все засмеялись.
— А сколько надо-то? — спросил Ефим Любавин.
— Я сказал: по справедливости, кто сколько может. Кто больше собрал — больше, кто меньше — поменьше.
— А сеять-то что будем?!
— Семенной хлеб никто у вас брать не собирается.
— А ежели нету окромя семенного-то?! — спросили звонко.
Кузьма приподнялся, чтобы увидеть, кто спрашивает.
— Давайте так: кто хочет говорить, подымайте руку. Кто сейчас спрашивал?
— Я спрашивал, — поднялся невысокий мужичок в добротном тулупе. — У меня вот нет никакого хлеба, кромя семян. Налог вывез. А какой был лишний, отвез на базар. Осталось маленько, но самим надо кормиться.
Кузьма молчал. Он видел этого мужичка два раза на строительстве школы и один раз пьяным на улице. Был он, видно, не из богачей и говорил, может быть, правду. Как быть в таком случае, Кузьма не знал. То есть он знал, что в таком случае никак не быть. Нет хлеба — его не нарисуешь. Однако для начала сходки такой разговор был крайне нежелателен.
— Садись, — сказал Кузьма. — Мы еще дойдем до этого. Начнем с тех, у кого хлеб есть.
Кто-то, засмотревшись на стенную роспись, негромко спросил соседа:
— Это Микола-угодник, что ли, с бородкой-то? Не пойму никак.
В тишине это услышали и опять засмеялись.
У Кузьмы неприятно засосало под ложечкой: хлеба, кажется, не будет. Уж больно спокойно они себя чувствуют.
— Любавины! — вызвал Кузьма. — Сколько можете?
Никто не поднялся.
— Кто Любавины-то? — спросил Ефим. — Любавиных теперь много.
— Емельян Спиридоныч.
Емельян Спиридоныч поднялся (он сидел в первом ряду), неторопливо разгладил бороду и только после этого сказал:
— По налогу вывезу, а больше — ни зернышка.
— Почему?
— Нету. Мы же разделились. Кондрат ушел — взял, Егорка ушел — тоже взял. Осталось себе, — Емельян Спиридоныч объяснял одному Кузьме — терпеливо, вразумительно.
— Нисколько нету?
— Не.
— А если проверим?
— На здоровье, — Емельян Спиридоныч сел очень довольный.
— Беспалов!
— Я! — бодро ответил Ефим Беспалов, поднимаясь.
— Сколько можешь?
— Самую малость...
— Сколько?
— Куля два.
Опять захихикали. Кузьма до боли стиснул зубы.
— Садись.
— А куда же он у вас подевался-то, хорошие мои? — не выдержал Сергей Федорыч Попов. — Уж шибко вы развеселились сегодня, я погляжу!
— Давай, Федорыч, пособи властям, — съехидничал Ефим Беспалов. — Ты что-то давно не горланил. Прихворнул, я слышал?
— Поискать у них, чего тут лясы точить! — сказал Сергей Федорыч, обращаясь к Кузьме. — Припрятали, это ж понятно. Я первый пойду к Ефиму Беспалову.
— Милости просим! — откликнулся Ефим. — Угощу, чем бог послал.
— Чем ворота закрывают, — негромко подсказал Ефимов свояк.
— Попробуй, — спокойно сказал Сергей Федорыч и сел, не глядя на Беспаловых.
— Я тоже гляжу, что вам сегодня что-то весело! — заговорил Кузьма. — А зря! Зря веселитесь, мужики. Хлеб нужен рабочим. Им сейчас не до смеха, они голодные сидят. Неужели вам не стыдно? Ведь есть у вас хлеб! И предупреждаю: найдем — не жалуйтесь, — он обращался в ту сторону, где сидели Любавины, Беспаловы, Холманские — богачи. — С вами, видно, только так надо разговаривать. Простого русского языка вы не понимаете. Все. Можете расходиться.
Расходились весело, точно на представлении побывали. Шутили... Тут же сговаривались группами человек по пять, соображали насчет самогона — воскресенье было.
Хоть и обозлился Кузьма, но, наблюдая, как расходятся мужики, слушая их разговоры, он понял, что им невыносимо скучно зимой, и ему пришла в голову неожиданная мысль: а что если закатить какую-нибудь постановку, а в постановке той поддеть богачей — про то, как они хлеб зажимают? На постановку охотно пойдут, а тут уж постараться допечь их.
К Кузьме подошли Сергей Федорыч, Федя Байкалов, Пронька Воронцов.
— Надо искать, — сказал Сергей Федорыч. — Так ничего не выйдет.
— Будем искать, — кивнул Кузьма. — Завтра начнем. Найдем, думаете?
— Черт его... — Федя поскреб в затылке. — Под снегом — это нелегко.
— Потом — даже, наверно, не в деревне прятали, — высказал предположение Пронька.
— А где?
— На пашнях.
— Ладно, попробуем, — Кузьма поймал себя на мысли, что даже сейчас думает про постановку. Представил, с каким недоверием, любопытством и интересом будут собираться на эту постановку. Только, конечно, не в церкви надо, а в школе.
Он пошел в сельсовет и долго сочинял докладную в район. Честно описал сходку и высказал соображения насчет дальнейших своих действий. Искать он, конечно, будет, но едва ли найдет. Середняки могут поделиться и поделятся, но это крохи. Весь хлеб — у богачей и зажиточных, а они его надежно припрятали.
Взял бумажку с собой и пошел домой.
И дома, ночью, думал Кузьма о постановке. Надо, конечно, ее сперва написать... А может, готовые есть?
Он вскочил, оделся и среди ночи поперся к Завьялихе (вспомнил, что Галина Петровна книги оставила здесь).
Завьялиха, привычная к поздним посетителям, скоро открыла ему.
— Я книги возьму, бабушка.
— Возьми, милай, возьми... Я одной тут надысь печку растопила, отсырели дровишки, хоть плачь.
— Ладно, хорошо, что одной хоть. Помоги собрать.
— Да ведь не унесешь один-то? Возьми саночки у меня, только завтра привези их, саночки-то, а то я без их как без рук
Кузьма сложил книги в мешок и на санках привез домой.
Почти до света сидел он в горнице на полу, листал книгу за книгой — искал пьесу. Нашел «Ревизора» Гоголя, некоторые коротенькие пьесы Чехова, «Грозу» Островского... Того, что нужно, не было.
«Придется писать самому», — решил Кузьма.
10
Три дня ходили Кузьма, Федя, Пронька и еще четыре мужика — искали хлеб по дворам. Искали в конюшнях, в сараях, под полами. Простукивали все стенки, тыкали щупами куда попало — хлеба не было. Заглядывали на всякий случай в закрома, но там ровно столько, сколько нужно для посева и для себя — кормиться до нового урожая.
Из районного центра ответили, что пошлют в Баклань двух товарищей на помощь, но товарищей что-то все не было.
Днем Кузьма искал хлеб, а ночами сидел над пьесой. Хотел было попросить пьеску в районе — наверняка там что-нибудь такое было, — но постеснялся: подумают, что он тут вместо хлеба шутовством занимается.
Пьеса подвигалась быстро. Сюжет был таков.
Приходят к махровому богачу несколько деревенских активистов:
— Хлеб есть? Рабочим надо помочь.
— Какой хлеб? Вы что! Сам зубы на полку положил. Семенной доедаю.
Активисты уходят, но не все. Один незаметно прячется за дверью. В это время к богачу приходит другой богач — сосед.
Начинается такой разговор:
— У тебя были? — спрашивает сосед.
— Только что вышли. А у тебя?
— Были.
— Нашли?
— Как же, найдут, черта с два!
Богачи хохочут. Потом садятся за стол и начинают жрать. И ведут разговор в таком духе:
— Пусть там рабочие поголодают. Пусть попрыгают.
— У тебя сколько зарыто?
— Восемь бричек.
— А у меня десять.
— Ты где схоронил?
— На гумне. А ты?
— А я — на пашне, около березки.
Активист, который притаился за дверью, незаметно уходит.
Тут занавесь закрывается. Кто-нибудь выйдет и скажет:
— Пришла ночь!
Опять сидит этот богач и пьет с похмелья рассол.
Приходят активисты:
— Ну как? Подумал?
— А чего мне думать-то?
— Может, вспомнишь, где хлеб?
— Нету у меня, чего вы привязались! Я с сыновьями разделился и весь хлеб роздал по паям.
Тогда один активист, главный, говорит:
— Последний раз спрашиваю!
— Пошел ты!...
Главный активист говорит другому:
— Доставай волшебную книгу.
Один из активистов достает таинственную книгу и начинает с ней разговаривать.
— Вот нам интересно бы знать, — спрашивает он, — где этот паразит спрятал хлеб?
Потом прикладывает книжку к уху, некоторое время слушает и заявляет громко:
— Книга сказала: «Этот паразит спрятал хлеб на гумне».
Богач падает в обморок, а активисты, довольные, уходят к его соседу...
Чем дальше подвигалась пьеса, тем больше нравилась Кузьме. Смущали только два обстоятельства: активист, который подслушивает, и волшебная книга. Хотелось, чтобы как-нибудь иначе находили хлеб. Волшебная же книга — это как-то... тоже не то. Но сколько ни мучился Кузьма, не мог ничего другого придумать. Без подслушивания рассыпался сюжет, а книжка... черт с ней, пусть будет. Видно же, что они ее называют волшебной шутя. Поймут небось.
Один раз к Кузьме в горницу вошел Николай.
— Какую ночь уже не спишь, все пишешь?
— А ты чего бродишь?
— Спина разболелась. Ломит — спасу нет. Табак есть?
Кузьма решил поделиться с Николаем своими планами насчет постановки. Он мужик умный, подскажет чего-нибудь.
Николай внимательно слушал, улыбался, смотрел на Кузьму с уважением.
— Здорово! — сказал он. — Голова у тебя работает.
— Получится, думаешь?
— Хрен ее знает. Придумано ловко. Это надо знаешь с кем поговорить? С Ганей Косых. Он у нас на такие штуки дошлый. Поговори.
— Ладно. Значит, поглянулось тебе?
— Просто здорово!
Кузьма был доволен.
На другой день он вызвал в сельсовет Ганю Косых, Федю Байкалова, Проньку, Сергея Федорыча и рассказал о своем замысле. Прочитал с выражением всю пьесу. Всем понравилась. Только один Федя как-то кисло принял произведение Кузьмы.
— Ты чего, Федор?
— Я изображать никого не буду, — сказал Федя.
— И не надо. Не обязательно всем. Ты так поможешь.
— Так можно, — Федя заулыбался.
Стали распределять роли.
Единодушно решили, что богача должен играть Ганя. Ганя покраснел от удовольствия и скромно сказал:
— Можно.
Второго богача решил попробовать изобразить Сергей Федорыч. Кузьма должен играть самого себя — главного активиста. Пронька будет подслушивать. Надо было еще одного, кто бы разговаривал с книжкой...
— Федор...
— Я изображать никого не буду, — уперся Федя.
Думали-думали и вспомнили — Николай Колокольников.
Тут же сидел Елизар Колокольников и обиженно молчал: его почему-то обошли в этом веселом деле. Он скептически морщился и смотрел в окно. Сергей Федорыч показал Кузьме глазами на грустного Елизара.
— Елизар! — спохватился Кузьма. — А ты будешь еще один активист. Активистов может быть сколько угодно. Мы вон по четверо ходим. Согласен?
— Можно, — сказал Елизар.
Тут же, в сельсовете, начали репетировать.
Дело пошло.
Ганя вмиг преобразился: сделался степенным, самодовольным и важным. Стал вдруг гундосить, как Ефим Беспалов. А когда он сказал: «Что вы! Да какой же у меня хлеб? Не-е...», — все засмеялись. Федя Байкалов просто за живот взялся. Ганя все делал серьезно, и от этого было еще смешнее. Он даже разулся, сидел, развалившись, у стола, чесал пяткой худую ляжку свою, сыто икал и ковырял в зубах пальцем. Это было уморительно. Кузьма тоже хохотал, суетился и помаленьку по примеру Гани входил в роль. Когда надо было, он становился строгим и неподкупным. А когда заговорил о рабочих, их женах и детях, которые голодают, то говорил долго — так, что у самого перехватило горло от жалости и горя.
Ганя не сдавался. Он тоже пошел шпарить не по написанному, а как бог на душу положит: повторял, что у него нет хлеба, вставал на колени и размашисто крестился, клялся такими причудливыми клятвами, что Федя то и дело прыскал в кулак и вытирал слезы на глазах.
Зато, когда дошли до Сергея Федорыча, дело застопорилось. Богач из него был неважный. Вернее — артист. Он, например, никак не мог заставить себя искренне хохотать с Ганей.
— Нет, ребята, не выйдет у меня, — сказал он.
Попробовал богача делать Елизар — вышло, и неплохо.
Засиделись до полуночи. Прошли всю пьесу. Решили, что богач в конце должен умереть от разрыва сердца.
— Будем его хоронить! — воскликнул Ганя. — А?
— Давайте, — согласился Кузьма.
— Я буду гробик строить...
— Гробик я могу строить, — сказал Сергей Федорыч.
Но Ганя тут же сымпровизировал эту сцену, сел, по-татарски скрестив ноги, и, стругая воображаемым фуганком, запел тоненьким голоском, гнусаво:
Гробики сосновые,
Гробики дубо-овые, —
Строим для люде-ей...
Он, наверно, где-то видел такого плотника — уж больно точно, правдиво у него получалось, у дьявола.
Федя вдруг о чем-то задумался. Долго соображал, глядя на Ганю, потом сказал:
— Как же, Ганя?... Ты, выходит, самого себя будешь хоронить? Ты же умираешь!
— Ну и что? — небрежно сказал лицедей Ганя. — Приклею бороду, и никто не узнает, — в Гане проснулся ненасытный творческий голод. Он только начинал расходиться.
Не хотелось уходить из сельсовета, хотелось придумывать новые и новые шутки, хохотать, беситься... У всех было такое хорошее настроение! Люди открыли вдруг источник радости.
Как-то так получилось, что и Федя с головой ушел в работу: он был зритель и как зритель судил, что хорошо, что плохо. Его слушались.
— Нет, — орал Федя, — стой! Пусть Ганька тут кукарекнет! Как тогда, помнишь, Ганька?... Когда тебя хоронить носили.
Хором громко обсуждали, нужно тут Гане кукарекать или нет.
Разошлись поздно ночью. Договорились завтра опять сойтись вечерком и продолжить работу. Постановка обещала быть развеселой и злой.
Но собраться больше не пришлось.
На другой день, рано утром, в Баклань из уезда приехали два товарища (Кузьма видел обоих в городе, но никогда с ними не разговаривал). Оба предъявили Кузьме документы (Елизара опять не было — пьянствовал). И сразу спросили: как с хлебом?
Один был небольшой, толстенький, с круглой, полированной головой, с веселыми глазками на круглом лице, другой тоже невысокий, но, видать, жилистый, с крепким подбородком, чернявый.
Пока Кузьма объяснял создавшееся положение, оба внимательно слушали, кивали головами — как будто соглашались, а когда кончил, они переглянулись между собой, и понял Кузьма: не так все расценили. Уяснили только одно — хлеб есть, и Кузьма, мальчишка, не сумел его взять.
— Искал?
— Искал. Зимой без толку искать.
— Беседовал с людьми? Рассказывал, для чего нужен хлеб?
— Рассказывал.
— Плохо рассказывал, — резко сказал маленький толстенький. — Как же другие хлеб собирают?
— Не знаю. Попробуйте вы.
— Попробуем. Кстати, что нового известно по делу Горячего?
— Ничего не известно. Обещались же приехать.
— Хорош! — не выдержал другой, с крепким подбородком. — Хлеб есть — нельзя собрать, активиста убили — ничего не делается. Ты кто — Советская власть или...
— Он тут первый парень на деревне, — ввернул толстенький и засмеялся. — Председатель пьет с богачами, а секретарь...
— Ты бы полегче, между прочим, — сказал Кузьма.
— Что полегче?! — толстенький сразу посерьезнел. — Что полегче!... Распустил тут!... В общем — так: ехай в уезд, там скажут, что дальше делать.
Этого Кузьма никак не ожидал.
Вышел он из сельсовета растерянный. Пока шел домой, все спорил про себя с этим толстеньким:
«Я же сам говорил — надо провести настоящее следствие. А в уезде тянули кота за хвост. Теперь я же и виноват!...»
Дома попросил у Николая коня, заложил легкую кошевку и поехал в уездный город.
11
Вернулся Кузьма в Баклань по весне.
Уже отсеялись. Только кое-где еще на пашнях маячили одинокие фигуры крестьян.
Кузьма беспричинно радовался. Спроси его, чему он так уж сильно радуется, он не ответил бы. Радовался просто так — весне, черной, дымящейся паром земле, молодой травке на сухих проталинках, теплому, густому запаху земли...
Каурый иноходец (отныне за ним закрепленный) шел легко, беспрестанно фыркал и просил повод.
«Вот жизнь...», — думал Кузьма, и дальше не хотелось думать. Голова чуточку кружилась, на душе было прозрачно. А один раз вдруг пришла некстати мысль: неужели когда-нибудь случится, что все на земле будет так же — дорога петлять в логах, из-за услонов вставать солнце, орать воронье, облетая острые гривы косогоров, — а его, Кузьмы, не будет на земле?
И не поверилось, что когда-нибудь так может быть. Уж очень хорошо на земле, и щемит душу радость...
Под Бакланью, на краю тайги, Кузьма увидел Егора Любавина.
Егор корчевал пни под пашню на будущий год. Кузьма остановился, некоторое время смотрел на него.
Егор подкапывался под пень, подрубал его крепкие коричневые корни и, захлестнув ременными вожжами, выворачивал пенек парой сильных лошадей. И оттаскивал в тайгу.
Дорога проходила рядом с ним. Кузьма не захотел сворачивать.
Когда он подъехал ближе, Егор посмотрел на дорогу и узнал Кузьму. И отвернулся, продолжая делать свое дело.
Кузьма сбавил шаг лошади.
«Надо же, елки зеленые!... С первым — обязательно с ним». Он не знал, как вести себя. И, как всегда, решился сразу: поравнявшись с Егором, остановил коня, сказал громко:
— Бог помощь, земляк!
Спрыгнул, пошел к Егору.
Егор выпрямился с топором в руках, прищурился...
Долго не отвечал на приветствие. Потом кинул топор в пень, буркнул:
— Спасибо.
Кузьма остановился. Смотрели друг на друга: один — откровенно зло и насмешливо, другой — с видимым желанием как-нибудь замять неловкость. Кузьма полез в карман за кисетом.
«Зачем мне это надо было?», — мучился он.
— Отпахался?
— Отпахался, — Егор тоже полез за кисетом.
Опять замолчали. Тяжелое это было молчание. Пока закуривали — еще туда-сюда: хоть какое-то дело, — но, когда прикурили, опять стало ужасно неловко. Кузьма готов был провалиться сквозь землю. И уйти сразу тоже тяжело: знал Кузьма, какие глаза будут смотреть ему в спину:
— Ну ладно, — сказал он. — Пока, — и хотел уйти.
— Опять к нам? — спросил Егор.
Кузьму этот вопрос удивил:
— А куда же?
— Так у нас же Елизарка теперь секретарит, — Егор улыбнулся.
Кузьма сразу успокоился.
— Ничего, — сплюнул по-мальчишески, через зубы, посмотрел на Егора. — Мне тоже дело найдется.
— Это конечно. Это же не пахать, а готовый искать.
— Надо будет — будем и пахать. Не ваше поганое дело, — Кузьма с виду был спокоен.
— Чего это ты поганиться начал?
— За Яшу Горячего ты все равно ответишь, — продолжал Кузьма. — Я для того и еду сюда.
Егор не изменился в лице, не посмотрел в сторону. Только еще больше прищурился.
— Смелый ты — на теплый назем с кинжалом.
— Хм... — Кузьма не нашелся сразу, что ответить, некоторое время смотрел прямо в глаза Егору. — Не знаю, где ты бываешь смелый, но хвост теперь подожмешь! И братьям передай это, и папаше своему лохматому...
Кузьма подошел к коню, вдел ногу в стремя.
— Все понял?
— Ехай, — негромко сказал Егор.
Кузьма легко кинул тело в седло, тронул каурого. Отъехал немного, оглянулся...
Егор стоял не двигаясь, смотрел ему вслед.
Клавдя одна была дома.
Увидев Кузьму, она как-то странно посмотрела на него и села на кровать.
— Приехал, долгожданный, — голос чужой, злой. Глаза тоже чужие и сердитые.
Кузьма опешил:
— Ты чего?
— Ничего, — Клавдя легла на подушку и заплакала.
Кузьма подошел к ней.
— Ну чего орешь-то? Клавдя?!
— Уехал... пропал... Тут все глаза просмеяли... — сквозь слезы выговаривала Клавдя. — Уехал — так уж совсем бы не приезжал, на кой ты мне черт нужен такой...
Кузьма обозлился, сбросил с себя шинель, фуражку заходил по избе.
— Ты гляди что!... Что же, мне отъехать никуда нельзя?
Ребенок в зыбке проснулся и заплакал. Кузьма подошел к дочери, развернул одеяльце, взял ее на руки.
— Здорово, Машенька ты моя! Чего эт вы в слезы-то ударились? Машенька... Маша, Марусенька... — ребенок не унимался. Клавдя тоже рыдала на подушке. — Да ты-то хоть перестань! — закричал Кузьма на жену. — Что ты, сдурела, на самом деле?!
Клавдя поднялась, взяла ребенка, и он сразу затих.
— Доченька, милая, миленочек ты мой родной... — приговаривала Клавдя, а у самой еще текли слезы.
У Кузьмы от жалости шевельнулось под сердцем. Подошел к жене, неловко обнял ее вместе с дочерью.
— Ну? Вот дуреха-то!... Ну, уехал. На курсах был. Я теперь милиционером здесь на законном основании. Чего же плакать-то? — то ли жалость, то ли жалость и любовь вместе вконец овладели Кузьмой. Он сам готов был заплакать. На какой-то миг он поверил, что осиротил дочь, вернее — представил себе, что было бы, если бы так случилось. Крошечное родное существо, брошенное им на произвол судьбы... Ему стало не по себе. — Милые вы мои...
— Не мог уж два слова домой написать! Уехал — как сгинул... От людей не знаешь куда деваться...
— Ладно, ладно! — Кузьма гладил жену по голове и совсем не думал о ней. Думал о дочери, которая осталась бы без отца. Представил, как бы она плакала. — Ну как вы здесь?
— «Как»?... Ни стыда, ни совести у человека...
— Да хватит, слушай, — обозлился Кузьма. — Ну чего ты взъелась — не остановишься никак! Ну, уехал! И приехал. Собери поесть чего-нибудь.
Кузьма присел на скамейку, закурил.
«Не люблю я ее, вот в чем дело, — неожиданно подумал он. — Не привязанный, а будешь теперь визжать».
— Как новый председатель?
— Откуда я знаю — как?
— Хлеб искал?
— У Беспаловых нашли. У Холманских тоже...
— Много?
— Говорили — нашли, а сколько — не знаю. У тебя один хлеб только на уме! — Клавде не хотелось так просто сдаваться.
Кузьма промолчал на этот ее упрек.
— А где нашли? У Беспаловых-то?
— В простенке между амбаром и конюшней, отец сказывал. Насовсем хоть приехал-то?
— Ну.
Наскоро перекусив, Кузьма засобирался в сельсовет.
— Побудь хоть немного дома-то.
— Побуду еще. Я же приехал.
— Сейчас-то побудь. Ведь от людей стыдно: не успел забежать...
— Я приду скоро! — повысил голос Кузьма.
— Сгорел бы он синим огнем, сельсовет твой проклятый!
Кузьма выскочил из избы.
«Эх, елки зеленые!...», — горько подумал он. Настроение вконец было испорчено.
В сельсовете сидел Елизар Колокольников, раздобревший, улыбчивый. Сидел, развалившись за столом, как хозяин.
Поздоровались.
Кузьма подошел ближе и почувствовал, что от Елизара несет перегаром.
— С приездом! — Елизар широко улыбнулся.
— Ты пьяный, что ли? — спросил Кузьма.
— По какому делу к нам?
— Новый председатель тоже пьет?
Елизар враз посерьезнел.
— Мы на вопросы... разных людей не отвечаем.
— Где председатель? — строго спросил Кузьма.
— Поехал в район, — поспешил с ответом Елизар, но потом вдруг озверел: — Ты не ори на меня! — он стал подниматься. — Ты кто?! Документы! А то я те счас...
Кузьма толкнул его в грудь. Елизар грузно плюхнулся на лавку и навел на Кузьму свирепые мутные глаза.
— Ты что... длинноногий?... Тебя поперли раз — мало? Еще надо?! — Елизар стукнул кулаком по столу. — Сма-ат-ри у меня!
— Сиди.
Елизар не присмирел, как ожидал Кузьма, а снова медленно стал подниматься.
— Сядь!
Елизар, не сводя с него пьяных глаз, зашарил правой рукой по кромке стола, отыскивая скобочку выдвижного ящика.
Кузьма дал ему выдвинуть ящик. И только когда тот начал лапать по ящику, отыскивая что-то среди бумаг, Кузьма, резко перегнувшись через стол, взял из ящика наган и пошел из сельсовета, не оглянувшись на Елизара.
«Ну, дела!... Тьфу, черт!», — Кузьму коробило от неприятных чувств. На душе было погано.
Весь день сегодня какой-то — через пень колоду. То с Егором стычка, то Клавдины слезы при встрече, то этот дурак с наганом... Надо было что-то придумать, куда-то девать себя, унять как-то взлохмаченные чувства. И пришла желанная и властная мысль — Марья. Захотелось увидеть ее, услышать голос... И уж ноги сами собой свернули в переулок и зашагали под горку, к береговой улице, где жил Любавин Егор... И вспомнился опять сам Егор, утренняя встреча с ним.
Кузьма остановился.
«Егор — враг, враг сильный и жестокий». Кузьма ехал в Баклань с неуклонной и ясной целью: уничтожить врага. Марья все усложняла. Он понимал, что, преследуя Егора, будет больно бить Марью. Будет бить Марью, будет тяжело и больно бить себя. Так, очевидно, и произойдет. И тем сильнее захотелось увидеть ее теперь.
...Марья, ничего не понимая, долго смотрела на него.
— Здорово! — повторил Кузьма, невольно улыбаясь.
— Опять с Егором что? — спросила она, так и не поздоровавшись, — перепугалась, увидев Кузьму в милицейской форме.
— Что с Егором? — Кузьму несколько насторожил этот вопрос. — Ничего с твоим Егором не случилось, корчует пни.
— Ну?...
— Что?
— Зачем пришел-то?
— Так. В гости.
— Господи! — Марья села на лавку — Ты сдурел, что ли?
— Почему?
— Он еще спрашивает! А зайдет кто?... Егор приедет?
— Ну и что?
— Нет, Кузьма, уходи, — Марья решительно поднялась. — Уходи, Кузьма.
— Да погоди ты! Что ты, как эта... Что я тебе сделаю-то? Посижу и уйду.
Марья неохотно покорилась. Задернула занавески на окнах и стояла посреди избы, одолеваемая противоречивыми чувствами.
Кузьма снял фуражку, шинель, сел к столу, огляделся.
— Как сын? — привстал, заглянул в зыбку.
— Растет, что ему... Ты где был-то?
— На курсах. Милицейское дело проходил, — Кузьма как будто впервые посмотрел на Марью. Она пополнела за это время. Налилась здоровой, разящей силой. Только глаза все те же — ласковые, умные и добрые.
«Так и будет всю жизнь мучить меня», — подумал он.
В окна било лучами заходящее солнце. Красноватый мягкий сумрак заполнял избу
— Смешной ты, Кузьма. Жену-то видел?
— Видел. А что?
— Тут уж подумали, что совсем уехал.
— Ты тоже так подумала?
— А мне-то чего думать? — Марья зажгла лампу.
— Да, конечно... — голос Кузьмы дрогнул. Подумалось: «А что, если бы она опять пришла за Егора просить? Отпустил или не отпустил бы? — И решил: — Нет, не отпустил бы».
Марья тряхнула головой, запрокинула назад полные, крепкие руки, поправила волосы.
— Ой, Кузьма, Кузьма...
Он встал с лавки, хотел подойти к ней.
— Кузьма! — Марья сделала строгие глаза.
Он сел.
— Ты что? Ты в своем уме? У нас дети у обоих.
— Эх, Маша... что-то не так у меня в жизни, — Кузьма, запустив пятерню в волосы, несколько минут сидел неподвижно, смотрел в пол.
Неподдельная скорбь его тронула Марью, она подошла к нему, положила на плечо руку.
— Чего мучаешься-то?
— Не люблю Клавдю. Что я сделаю?... Разве можно так? Домой идти — хуже смерти. Нельзя так! А дочь люблю до слез. И тебя люблю.
Марья осторожно убрала руку. Кузьма поднял голову — в глазах стояло горе. Марья погладила его по голове.
— Головушка ты моя бедная... Опять мне тебя жалко, Кузьма. Ну как же ты так? Ведь Клавдя-то хорошая вон какая... Ждала тебя...
— Да... Хорошая, конечно. Может, я плохой.
— Зачем же ты женился, раз не по сердцу она тебе?
— Откуда я знал?... У тебя есть выпить?
— Напьешься ведь?
— Нет, выпью немного, — может, лучше станет.
Марья колебалась: и хотелось дать Кузьме выпить, — может, действительно легче ему станет, — и боялась.
— Слабенький ты, Кузьма, опьянеешь... Иди домой.
— Что ты все время меня — слабенький, слабенький!... Какой я слабенький?
Марья негромко засмеялась и полезла под пол.
Кузьма сидел у стола и думал так: заложить бы сейчас коня, взять Марью с сыном, маленькую Машу и уехать куда глаза глядят. «Небось место на земле найдется».
Марья подала ему из подпола четверть с самогоном:
— Подержи-ка.
Он поставил четверть на лавку, помог Марье вылезти.
— Что мы делаем, Кузьма?
— А ничего, — Кузьма полез в угловой шкаф за посудой. — Стаканы где у тебя?
— Там. Подожди, я сама достану. Садись уж и сиди. Не миновать нам беды, Кузьма, сердце чует.
— Ничего! — Кузьма размашисто прошелся по избе, сел к столу.
— Клавдя-то не будет тебя искать?
— Нет, не будет, — однако пугливое счастье его поджало хвост, мимолетно подумалось: «Что же все-таки будет сегодня?». — Давай не говорить об этом, Марья.
— О чем?
— О Клавде, о муже твоем...
Кузьма налил себе стакан, Марье — поменьше. Взял свой, посмотрел на Марью... Не думал он, что так кончится его день. А может он еще не кончился?
— Ну?...
— Давай, — Марья тоже подняла стакан.
В этот момент взыкнула уличная дверь, простучали в сенях чьи-то сапоги. Кто-то остановился перед дверью в избу и искал рукой скобу — в сенях темно было...
Кузьма похолодел. В ушах зазвенело...
Дверь распахнулась. Вошел Елизар Колокольников. Остановился у порога.
— Здорово живете, — сказал он.
Кузьме показалось, что Елизар усмехнулся.
— Здорово, Елизар, — откликнулась Марья тихо.
Кузьма насилу проглотил комок, распиравший горло.
— Ты чего?
— Кузьма Николаевич... — Елизар прошел на середину избы, он был уже трезв. — Отдай мне его. А то я не знаю... Отдай, Кузьма.
Кузьма не сразу понял, что речь идет о нагане, который он взял у Елизара из стола. И вместо страха — так же быстро — вскипела в нем острая злость. Он достал наган, разрядил, ссыпал патроны в карман, бросил его Елизару.
— Иди отсюда.
Елизар взмахнул руками — хотел поймать... Наган с коротким стуком упал на пол и закатился под кровать. Елизар торопливо наклонился и полез туда. Долго кряхтел, даже простонал два раза... искал.
Кузьма усилием воли сдерживал себя на месте; подмывало вскочить и броситься на Елизара.
Марья сидела в той же позе, в какой застал ее Елизар, только поставила стакан.
Елизар нашел наконец наган, поднялся. Посмотрел на Кузьму, на Марью, на стол... На этот раз он действительно усмехнулся.
— Вот, Кузьма Николаевич... А то мало ли чего... — сказал он и пошел к двери. — Приятно вам посидеть.
Хлопнула дверь, опять тяжело простучали по доскам тяжелые сапоги, пропела сеничная дверь, звякнул цепок... Шаги по земле...
Потом слабо взвизгнули воротца, и шаги удалялись по дороге. Стало тихо.
Все это походило на бредовый сон.
Кузьма посмотрел на Марью. Она тоже смотрела на него.
— Пропали, Кузьма, — одними губами сказала она.
Кузьма вскочил и бросился догонять Елизара.
На улице было темно.
Кузьма огляделся. Наклонился, увидел силуэт Елизара. Тот ушел уже далеко. Кузьма кинулся за ним, Елизар — слышно было — остановился, потом тоже побежал, не оглядываясь. Черт его знает, чего он испугался, о чем подумал...
Догнал его Кузьма только около сельсовета.
— Тебе чего надо?! — заорал Елизар. — Эй, люди!!
— Не ори. Пойдем в сельсовет.
— Тебе чего от меня надо? — Елизар с перепугу обнаглел.
Кузьма вытащил наган, и Елизар затих.
— Пойдем в сельсовет.
Пока подымались на крыльцо, молчали.
В сельсовете разговаривали впотьмах, стоя.
— Как ты узнал, что я... там?
— Жена твоя сказала, Клашка.
— А она как узнала?
— Это уж я не знаю. Это вы сами разбирайтесь.
— Ладно... Теперь так: если ты хоть кому-нибудь скажешь, что нашел меня... там, то вот, Елизар, — Кузьма поднес ему под нос наган, — клянусь чем хочешь — убью.
— А какое мне дело до вас? Сами накобелили — сами и разбирайтесь. И нечего тут угрожать. За угрозы тоже можно ответить.
— Елизар, прошу тебя по-человечески — молчи.
— А то «убью»!... Ишь ты! Молод еще! Еще сопляк! — Елизар опять осмелел.
— Елизар, еще раз тебе говорю... Я не угрожаю, я тебя на самом деле пристрелю, если скажешь. Не говори никому. Ведь разнесут, чего сроду не было, — что у ней за жизнь пойдет! Не за себя прошу, Елизар. Пожалей бабу. Не говори, Елизар. Это я виноват — зашел просто... Просто так зашел — и все.
— Я сказал: не мое это дело, — голос Елизара несколько потеплел. — И нечего меня просить. Отдай патроны.
— Завтра отдам, утром. Честное слово. Сейчас не могу. Ладно?
— Ладно.
— Дай руку, — Кузьма брезгливо пожал широкую потную ладонь Елизара и пошел из сельсовета.
«Скажет или не скажет? — мучился он, шлепая впотьмах прямо по лужам. — Если скажет, будет горе. Откуда Клавдя-то узнала, что я там? Видел кто-нибудь?...».
Огня у Марьи не было.
Кузьма взошел на крыльцо, споткнулся обо что-то, вздрогнул. Наклонился — лежит его шинель, рядом фуражка. Постучался. Никто не вышел. Изба мертвая. Еще постучал — ни звука, ни шороха в избе. Кузьма постоял немного, оделся и пошел домой. Шел и мычал от горькой обиды и отчаяния. Вспомнил, как он весь день сегодня то ругался с кем-нибудь, то бегал, как дурак, по деревне за другим дураком, то злился, то радовался трусливо... Но все бы ничего, если бы все кончилось. Еще впереди — Клавдя, Егор и, наверно, вся деревня. Страшно было за Марью. Страшно подумать, что с ней будет, если Елизар или Клавдя разнесут по деревне грязный слух.
Дома горел огонь.
Кузьма толкнулся в дверь — заперто. Постучался, избная дверь хлопнула, кто-то постоял в сенях... Потом скрипучий голос тещи спросил:
— Кто там?
— Я, — ответил Кузьма.
Дверь закрылась. Прошло несколько минут. Кузьма понимал, что против него что-то затевается, но не мог сообразить — что. Стоял ждал.
Наконец дверь снова открылась. Шаркающие босые шажки по сеням, долгая возня с засовом... Кузьма хотел войти, но его оттолкнули, выставили на крыльцо старый сундучишко, с которым они с Платонычем приехали сюда, и дверь снова захлопнулась, и только после этого голос тещи ласково сказал:
— Иди, милый, откуда пришел.
Агафья развернулась по всем правилам древней российской тактики наставления зятьев на путь праведный. Кузьме даже как-то легче стало. Он сел на приступки крыльца, задумался.
Значит, так: есть в деревне три человека, от которых сейчас зависит судьба Марьи. Как сделать, чтобы эти три человека — Елизар, Клавдя, Агафья — набрались терпения и промолчали? Просить — бесполезно, пугать — глупо. Что делать? Хоть бы посоветоваться с кем. Николая, наверно, нет дома, иначе он вышел бы к нему. Как ни стыдно перед Николаем, а надо было посоветоваться с ним.
Так думал Кузьма, когда услышал, как около прясла Колокольниковых протарахтела телега и остановилась у ворот. Кто-то спрыгнул на землю, что-то начали двигать по телеге, негромко переговаривались — двое. Торопились. Кузьма затаился. Пригляделся и узнал Николая. Николай нес в руках что-то квадратное, похоже — ящик. Спустился в погреб, заволок туда свою ношу, вылез и побежал обратно. Опять приглушенный торопливый разговор, хихиканье... Телега затарахтела дальше, а Николай опять побежал к погребу и опять с ящиком. Заволок и этот ящик, закрыл погреб, высморкался и пошел к дому. Кузьма поднялся навстречу, Николай испуганно вскинул голову, остановился.
— Кузьма, что ли?
— Я. Здравствуй.
— Испугал ты меня... тьфу! Аж в поясницу кольнуло. Ты чего тут?
— Так... Воздухом свежим дышу.
Николай сел на приступку, снял фуражку, вытер потный лоб.
— Ночь хорошая, — сказал он. Он растерялся от такой неожиданной встречи и не знал, что говорить.
— Хорошая, — согласился Кузьма. Его подмывало узнать, что такое Николай прятал в погреб.
— Ты когда приехал-то? — спросил Николай.
— Сегодня.
— Мгм... Табак есть? Я намочил свой...
Кузьма подал кисет.
— Что это вы? Прятали, что ли, чего?
— Кто? Мы-то? Да тут... — Николай совсем смутился, ожесточенно высморкался и решил открыться: — Тут понимаешь, плотишко один на реке растрепало. Об камни на быстрине шваркнуло, и поплыло все. А мы как раз там сети ставили. Ну, переловили их кое-как, сплавщиков-то. Смеху было! Они переполохались, орут... А сейчас самогонки им принесли, греются.
— А что на плоту было?
— Масло.
— Это ты масло в погреб-то прятал?
— Масло. Прихватил на всякий случай пару ящиков, пригодится, — Николай раскурил папироску и небрежно сплюнул.
— А много ящиков было?
— Двадцать, говорят. Мы штук двенадцать поймали. Мужики ниже поплыли — за остальными, но, думаю, не найдут — темно.
У Кузьмы шевельнулось подозрение: уж не ограбили ли они тот плот? — но тут же пропало: слишком мирно настроен Николай.
— Николай...
— Чего?
— Придется отдать эти ящики.
Николай долго молчал. Попыхивая папироской, освещая при каждой затяжке кончик покрасневшего от холода носа.
— С какой стати отдавать-то? — спросил он спокойно.
— С такой, что они государственные.
— Так их же унесло! Они же все равно для государства потерянные.
— Ничего подобного. Их бы все равно собрали — не сегодня так завтра. А за то, что вы их поймали, вам спасибо скажут.
— Вон как! — Николай начал злиться. — Умно говоришь, нечего сказать!
— Ничего не сделаешь, Николай. И потом... надо же все-таки стыд иметь: у людей несчастье, а вы обрадовались. С них же спросят, со сплавщиков-то.
— Никто не радовался, чего зря вякать. Наоборот, помогли людям. В общем, я не отдам. Я думал, ты по-человечески разберешься — рассказал, а выходит — зря. Помешают они нам, эти ящики?
— Отдашь, Николай.
Долго молчали. Николай глубоко затягивался вонючим самосадом, сердито сплевывал и сопел. Кузьма щелкал ногтем по голенищу сапога.
— Ты кто сейчас будешь-то? — спросил Николай.
— Милиционер. Так что это... кхм... с маслом-то — отдать надо, Николай.
— Мы уж потеряли тебя.
— Я на курсах был.
Еще помолчали.
— Я-то — отдам, а вот другие... здорово сомневаюсь.
— Не сомневайся, отдадут. Кто там еще был?
— Беспаловы ребята... четыре ящика хапнули, паразиты. Сергей Попов... Этому я бы по бедности его великой оставил. Ребятишек хоть накормит. Он тоже два взял. Малюгин Игнашка, Николай Куксин с сыном три взяли. Эх, Кузьма!... А я уж гульнуть собрался. Думаю: продам один ящичек в городе — хоть шикану разок. Не даешь ты мне душу отвести.
Кузьме стало жалко тестя.
— Все равно бы их у вас взяли. Не я — так другие. Из города бы приехали.
— Эт пока они там приедут, у нас уж все масло растает.
Кузьма промолчал.
— Давай так: один ящик я отдаю...
— Нет, Николай.
— Тьфу! — Николай поднялся, затоптал окурок. — Нехозяйственный ты мужик, Кузьма. Трудно тебе жить будет.
— Николай...
— Ну.
— Дело вот в чем: меня из дома выгнали, — Кузьма заговорил торопливо, опасаясь, что не доскажет всего. — А выгнали за то, что я зашел давеча к Любавиной Марье... Ну кто-то увидел и передал. Я и зашел-то случайно...
Николая это известие развеселило.
— Вон как! — воскликнул он, толкнув запертую дверь и вернулся к Кузьме. — Так. Ну-ка дай еще закурить. Так ты, значит, хэх! Ты поэтому и кукуешь тут сидишь?
— Ну да.
— Понятно. Клюкой не попало?
— Нет.
— Мне клюкой попадало. Один раз погулял, значится, в Обрезцовке с кралей, — ну, донесли, конечно. Являюсь — подарок купил дуре такой, — она меня р-раз по спине клюкой, у меня аж в глазах засветилось. Чуть не убил ее тогда. Подарок пропил, конечно. Ты к Марье-то в самом деле случайно?
— Конечно. Никаких у меня мыслей... таких не было.
— М-да-а... У нас так. Вообще-то с Любавиными лучше не связываться.
— Я и не связываюсь.
— У нас так, Кузьма. Придется на сеновале переспать: сегодня с ними не столковаться. Я сейчас тулуп вынесу — ночуешь как барин.
— Я к Федору пойду переночую.
— Не ходи. У Феди Хавронья — ботало, завтра вся деревня знать будет.
«Верно ведь!!», — подумал Кузьма.
— У меня тулуп хороший, не замерзнешь. А главное — не тоскуй. Бабы — они все такие.
— Да я не тоскую, — Кузьме действительно сделалось легче. Все-таки золотой человек этот Николай. — Стыдно только.
— Стыд не дым, глаза не ест. Сейчас вынесу тулуп.
— Спасибо.
Николай постучался. Тотчас — словно этого стука ждали — из сеней спросили.
— Кто там? — спрашивала Агафья.
— Я, — откликнулся Николай.
— Ты один?
— Нет, с кралей, — сострил Николай.
Агафья открыла дверь. Николай вошел в избу. Не было его довольно долго. Потом он вышел в тулупе внакидку, сказал негромко:
— На. Там, значит, такие дела: одна ревет, другая вся зеленая сделалась от злости. Иди. Завтра будем как-нибудь подступаться.
Кузьма взял тулуп и пошел к сеновалу.
Ночь была темная, холодная. Высоко в небе зябко дрожали крупные, яркие звезды. Тишина. Ни одного огонька нигде, ни шороха, ни скрипа. Только, если хорошо вслушаться, можно уловить далекий ровный шум реки.
Кузьма выгреб в сухом сене удобную ямку, лег, накрылся тулупом, вытянулся. Он устал за день, издергался. Сейчас было тошно. Самые разные мысли ворошились в голове, и не было сил прогнать их. Думалось о Марье, о Николае, о Клавде, о дочери своей, о Яше, опять о Марье... О Марье думалось все время.
«Лежит теперь Марья, мучается, милая. Родная ты, добрая... Вот тебе и любовь, елки зеленые!... Одно мучение».
Из края в край по селу прокатился петушиный крик. Потом опять стало тихо. Только далеко-далеко, на другом конце деревни, шумит река, да в углу двора хрустит овсом лошадь, да жует свою бесконечную жвачку и глубоко вздыхает сонная корова.
Вдруг дверь из сеней тягуче скрипнула, и чьи-то шаги едва слышно зашуршали по земле. Кузьма приподнялся, высунул голову в пролом крыши. Сперва ничего нельзя было разобрать, потом различилась высокая мужская фигура — Николая. Николай прокрался к погребу, неслышно открыл крышку, спустился, вытащил ящик с маслом и понес к бане.
«Перепрятать хочет, — понял Кузьма. — Весь измучился сегодня с этим маслом, бедный».
Николай перетащил оба ящика в баню, так же тихо, — он даже, кажется, разулся, чтобы не шуметь, — ушел в избу. Он бы так и остался неуслышанным, если бы не проклятая дверь: оба раза она предательски певуче пропела. Николай, наверно, всю изматерил ее.
«Завтра скажет, что масло украли. Надо как-нибудь нечаянно наткнуться на эти ящики», — решил Кузьма, устраиваясь под теплым тулупом Николая. Он только сейчас, когда смотрел через пролом в крыше, вспомнил, что на этом самом сеновале они были с Клавдей год тому назад, и пролом в крыше все такой же. Только тогда через него была видна ярко-красная, праздничная заря, а сейчас — холодное небо и звезды.
«Год прошел, елки зеленые...».
12
Елизар Колокольников, конечно, не утерпел.
Получив наган, он тут же забыл свои обещания, выждал, когда еще больше стемнеет, и прямехонько направился к старику Любавину. Емельяна Спиридоныча дома не было, он остался ночевать у Кондрата. Елизар постоял, подумал и пошел к Кондрату. По дороге напевал песенку про Хаз-Булата — хорошее было настроение.
У Феклы в избе горел небольшой огонек. Занавески на окнах спущены, а на окно, выходящее на дорогу, навешана шаль.
«Что-то делают», — подумал Елизар и тихонечко перелез через прясло — решил подглядеть на всякий случай. Перелез, сделал два шага и остановился: вспомнил про знаменитых любавинских волкодавов. Он не знал, взял себе Кондрат одного кобеля, когда делился с отцом, или нет. Если взял, тогда не стоило подходить к окну: кобели у Любавиных такие, что впустить он тебя впустит, гад, а когда выходить начнешь, тут он кидается. Послушал-послушал Елизар — вроде тихо. Значит, не взял себе Кондрат собаку. Осторожненько подошел к окну, заглянул под занавеску и видит: Фекла стоит в кухне, оперлась могучей грудью на ухват. На ее и без того красном лице играет красный свет пламени из печки. На полу, на лавке, на столе — всюду крынки, миски, туески.
«Что за хреновина?», — удивился Елизар.
За столом сидят Кондрат и Емельян Спиридоныч. Кондрат сидит ближе к окну, загородил своей широкой спинищей все, что есть на столе. Но, судя по всему, а главное — по выражению лица Емельяна Спиридоныча, пьют. Пьют и о чем-то беседуют. Фекла прислушивается к ним, время от времени улыбается.
Елизар долго смотрел на эту немую странную картину, но так ничего и не понял.
«Не то масло топят, не то сало», — решил он. Ему показалось уютно в избе, тепло, чистенько. А главное — на столе прозрачная, как ручеек, водочка. Булькает она, милая, из горлышка — буль-буль-буль... От одного вида под сердцем теплеет. Сидят за столом два умных мужика, с которыми можно про жизнь поговорить, пожаловаться можно, можно нахмурить лоб и сказать, между прочим:
«Я еще про это не слыхал. Узнаю».
Или:
«Вчерась указание прислали...».
И два умных мужика будут слушать. А это ведь не просто — когда тебя слушают.
Елизар так размечтался, что забыл даже, зачем пришел сюда, а когда вспомнил, то обрадовался. И пошел от окна. И тут ему на спину прыгнул кто-то живой и тяжелый... Елизар заорал раньше, чем сообразил, что это собака.
— Мельян! Кондрат!... — дурным голосом закричал он, закрывая от собаки лицо.
Кобель норовил вцепиться в горло. Елизар пинал его ногами и орал:
— Мельян! Кондрат!
Из избы выбежали, оттащили пса. Емельян Спиридоныч держал его, а Кондрат взял Елизара за грудки. Негромко, нисколько не угрожая, спросил:
— Ты что тут, сука, подсматриваешь?
— Кондрат, я это! — взмолился Елизар. — Елизар. Не подсматривал я... С важными вестями к вам... хотел в окно постучать, а он налетел, гад полосатый. Пусти ты меня!
Кондрат отпустил Елизара.
— С какими вестями? — спросил встревоженный Емельян.
— С такими... Наплодили зверей каких-то. Еще немного — и я бы его стукнул здесь, — Елизару было совестно за свой заполошный крик.
— Я б тебя тогда самого на цепь посадил заместо кобеля, — сказал Кондрат. — И лаять заставил.
— Посадишь... Бабку мою Василису посади, она еще резвая. Герой мне, понимаешь...
— Посторонись, Кондрат, я на него Верного спущу, — серьезно сказал Емельян Спиридоныч.
— Э-э! — вскрикнул Елизар. — Пошли, в избе новость скажу.
— Здесь рассказывай.
— Здесь не буду. Нельзя.
— Подожди тут, — Емельян Спиридоныч повел собаку, а Кондрат один зашел в избу.
Когда в избу вошли Елизар с Емельяном Спиридонычем, крынок и туесков на лавках уже не было. Устье печи прикрыто заслонкой.
Фекла встретила незваного гостя настороженным, злым взглядом; удивительно быстро она сделалась Любавиной.
— Раздевайся, проходи, — как ни в чем не бывало пригласил Кондрат Елизара.
Елизар быстренько скинул полушубишко, потер ладони, крякнул.
— Ночи холодные стоят!
— Садись погрейся.
— О-о! Да у вас тут... так сказать...
— Сапоги-то вытри, — сказала Фекла.
Елизар обшмыгнул сапоги о мешковину и устремился к столу.
Емельян Спиридоныч налил ему:
— Держи.
— А себе-то чего же?
Емельян Спиридоныч мельком глянул на сына, налил себе и ему по половинке стакана.
Елизар повеселел, оглянулся на Феклу.
— А я думал, ты блины печешь. Чего, думаю, так поздно?
Фекла подарила его таким взглядом, что Елизар быстро отвернулся и больше не оглядывался.
Выпили.
— Ух-ха! — Елизар для приличия закрутил головой. — Не пошла, окаянная.
Фекла фыркнула в кути:
— У тебя не пойдет!
Кондрат и Емельян Спиридоныч выпили молчком.
Долго все трое хрустели огурцами, рвали зубами холодную розоватую ветчину, блаженно сопели.
— Какая новость? — не выдержал Емельян Спиридоныч.
Елизар смело потянулся к бутылке — хотел налить себе, но Кондрат отодвинул бутылку локтем и уставился на Елизара неподвижным, требовательным взглядом. Елизар сказал резковато:
— Фекла, выдь!
— Куда это? — Фекла строго посмотрела на Елизара, потом вопросительно — на мужа.
— Ну, выйди, — нехотя сказал Кондрат. — Нам поговорить надо.
Фекла послушно накинула шубейку, взяла ведра и вышла из избы.
— Какая новость?
— Новость-то... — Елизар не торопился. — Табачишко есть у кого-нибудь?
Емельян Спиридоныч налил ему полстакана водки, сунул в руку.
— Пей и рассказывай. Выкобенивается сидит тут...
Елизар выпил, громко крякнул, вытащил свой кисет и стал закуривать.
Емельян Спиридоныч как-то обиженно прищурился и подвинулся к Елизару.
— Значит, так, — торопливо заговорил тот, — жена Егорки вашего, Манька, спуталась с этим, с длинноногим, с Кузьмой. Он седня приехал — прямо к ней.
У отца и сына Любавиных вытянулись лица. Смотрели на Елизара, ждали. А ждать нечего — все сказано. Только всегда в таких случаях чего-то еще ждут, каких-то еще совсем незначительных, совсем ничтожных подробностей, от которых картина становится полной. Елизар продолжал:
— Я, значит, по одному делу забежал к нему домой, к Кузьме-то, а мне Клашка наша и говорит: «А он, — говорит, — у Маньки сидит». — «Как у Маньки?» — «А так», — сама в слезы. Я — к Маньке: как-никак она мне племянницей доводится, Клашка-то. Жалко. Плачет... Захожу к Маньке — он там. Выпивают сидят. Я и говорю ему. «У тебя совесть-то есть, Кузьма, или ты ее всю загнал по дешевке?». Он на меня с наганом... Там было дело.
— Давно это? — осевшим голосом спросил Кондрат.
— Ну, как давно? Нет, только стемнело.
— А сейчас он там? — спросил Емельян.
— Там, наверно.
— Кондрат, сходи. Ничего пока не делай, только узнай, — Емельян Спиридоныч встал, снова сел, запустил лапы в лохматую волосню и страшно выругался.
Кондрат в две секунды оделся, вышел, ничего не сказав.
Емельян Спиридоныч сидел, опустив голову на руки, молчал.
Елизар осторожненько протянул руку к бутылке, стараясь не булькать, налил полный стакан...
Емельян Спиридоныч поднял голову. Елизар вздрогнул.
— Налей мне тоже, — сказал Емельян.
Выпили. Закурили.
— Он кем теперь? Опять в сельсовете, а тебя куда?
— Да нет, он милиционером.
— Во-он што!... — Емельян Спиридоныч качнул головой. — Са-абаки! Не мытьем — так катаньем...
Елизар сочувственно вздохнул. Помолчали.
— А ведь говорил Егорке, подлецу: «Не бери вшивоту Попову не бери», — нет, взял. Ну во-от... Он ей подарил чего-нибудь, она и ослабла, сука.
— Без подарков не обошлось, конечно, — поддакнул Елизар. То состояние, о котором он думал и которого хотел себе, заглядывая в окно, наступило. — А я даже так думаю: сын-то у нее от Егора?
Емельян Спиридоныч, застигнутый врасплох этим вопросом, некоторое время тупо смотрел в стол, потом шаркнул ладонью по лицу, отвернулся и громко сказал:
— Откуда я знаю? Что я ее, за ноги держал, гадину? — это было горе, которого Емельян Спиридоныч сроду не чаял. — Растишь их... кхэ! — Емельян Спиридоныч остервенело высморкался, вытер глаза. — Думаешь — толк будет. Вырастил! Одного хряпнули, как борова, другому... мм! За что?!
Елизар сочувственно молчал.
— За что, спрашиваю?! — Емельян Спиридоныч грохнул кулаком по столу.
— Жись... — трусливо вздохнул Елизар.
— «Жи-ись»! — передразнил его Емельян. — Что она, жись-то?...
Вошел Кондрат.
— Не открыли. Стучал-стучал — чуть дверь не выломал... — он скинул полушубок, сел к столу.
— Так. О!... — Емельян Спиридоныч посмотрел на Елизара. — А ты тут про жись толкуешь!
У Елизара отлегло от сердца: он боялся, что Кондрат придет и скажет: «Никакого там Кузьмы нету».
— Выпьем? — предложил он.
Ему никто не ответил. Отец и сын Любавины сидели понурые, убитые позорным горем.
Вошла Фекла. Долго раздевалась, приглядывалась ко всем троим — хотела понять, что произошло.
— Лизар, поздно уж, иди спать, — бесцеремонно сказала она, заметив, что ни муж, ни свекор не обращают на Елизара никакого внимания.
Елизар поднялся, нашел свой полушубок, вышел из избы при полном молчании хозяев. И тотчас вернулся.
— Там собака-то...
— Привязана! — заорал Емельян Спиридоныч.
Елизар поспешно вышел.
— Спать! — скомандовал Кондрат. — Завтра видно будет.
13
Егор поднялся в то утро чуть свет. Напоил коней, закусил на скорую руку и принялся за пни. Выкорчевал один, взялся за другой... И увидел на дороге всадника. Кто-то торопился, и похоже — к нему. Егор приложил ладонь ко лбу, долго всматривался. Всадник пропал в лощинке и появился снова — на взгорке. Егор узнал сперва коня, потом уж брата.
— Корчуешь? — спросил Кондрат.
— Ты чего? — у Егора похолодело в груди от недоброго предчувствия.
— Жену-то там... — Кондрат прибавил словцо, от которого удивленные глаза Егора сделались глупыми, как у телка.
— Ты тронулся, что ли? — он попробовал улыбнуться — растерялся.
— С Кузьмой ночевала эту ночь. Опять объявился, гад. Милиционером теперь, — лошадь под Кондратом забеспокоилась, засучила ногами. — Той! — сказал Кондрат и дал ей кулаком по шее.
Егор все стоял и смотрел на брата. Долго стоял так... Потом сел на пенек и охрипшим голосом упрямо трижды повторил:
— Я не верю. Не верю. Не верю тебе.
— Апостол! — Кондрат плюнул и стал заворачивать коня. — Нарожает она тебе длинных — заживешь тогда! На крестины только не зови, пошел ты... Не верит он, когда я сам ходил к ним и достучаться не мог. Не пустили.
Егор схватил топор и пошел к Кондрату, — он ошалел от горя, не понимал, что делает. Кондрат саданул в бока коню, тот прыгнул с места.
— Врешь, — сказал Егор, останавливаясь.
— Не сходи с ума-то, черт! — Кондрат резко натянул поводья. — Если я вру, так Елизар Колокольников не врет — от их сам видел. Распустил слюни, с бабой управиться не мог. Опозорила, сволочь, на всю деревню!
— Врешь! — Егор опять пошел к нему.
Кондрат понужнул коня. Обернулся, крикнул издали:
— У нас в роду этого еще не было! Ты — первый!
Крикнул и пропал в лощинке, потом появился снова — на взгорке, оглянулся... Егор стоял с топором в руках. Дождался, когда брата не стало видно за поворотом, вернулся к лошадям, отстегнул одну, пал ей на спину и полетел прямиком, без дороги. Он знал еще один путь в Баклань — короче. Перед самой деревней надо было перебраться через студеный ручей. По весне ручей широко разливался — целая речка. Мерин с маху влетел в него, ухнул по грудь, испугался и заупрямился.
Егор долго мордовал его, толкал вглубь, потом вывел на берег и начал бить. Мерин пятился, поднимался на дыбы, ржал. Егор, обезумев от ярости, хлестал его по морде. Мерин тоже взбесился — начал изворачивать и бить задом. Егор намотал повод на руку и, увертываясь от копыт, стал доставать пинками в брюхо. Долго кружились так по вязкому берегу. Егор негромко матерился, мерин храпел и рвался из узды. Один раз Егор достал его особенно больно. Мерин оскалился и кинулся грудью на человека. Сшиб с ног, проволок по земле на поводу, развернулся, накинул пару раз задними ногами... Егор выпустил повод. Мерин отбежал недалеко и остановился. Егор лежал без памяти. Удар одним копытом вскользь пришелся по голове — он-то и выхлестнул его из сознания.
Было еще рано.
Солнце только оторвалось от гор и заливало долину веселым желтым золотом.
Земля исходила паром — дышала всей грудью. Потревоженные утки снова начали подавать голоса. Из-за кустов тальника на середину ручья выплыла небольшая серая уточка. Почистила перышки, огляделась и крякнула громко и требовательно. И тотчас на воду с ясного неба упали два красавца селезня и поплыли рядом. Потом еще один крупный селезень низким косым летом шаркнул вдоль кустов и шлепнулся на воду, подрулил к двум своим товарищам. Трое самоуверенных, гордых, хвастливо выпятив груди, преследовали одну — и ничего, не проламывали друг другу хрупкие черепа крепкими тупыми клювами. У людей так не бывает.
Егор долго лежал неподвижно. Уже солнце стало припекать основательно, несколько раз ржал тревожно мерин. Катились с тихим плеском, играли на солнце маленькие бойкие волны ручья, разговаривали утки...
Наконец Егор пошевелился, приподнял голову... И показалось ему, что лежит он на той самой полянке, где стоит избушка Михеюшки, где праздновали его свадьбу, где угробил он Закревского. Он даже как будто услышал неподалеку голос Макара — Макар смеялся.
«Выпил, что ли?», — подумал о себе Егор. Потом стал приглядываться, увидел ручей, коня своего, тальник... и вспомнил, и лег опять. Полежал, с трудом поднялся, намочил в ручье голову, медленно пошел к коню. Конь вскинул голову, всхрапнул и отошел от него. Егор сел на сырую землю. Закурил. Курнул несколько раз, бросил папироску. Хотелось заплакать от слабости, пожаловаться кому-нибудь на жизнь и на коня. О Марье не думал. Марьи живой для него не было. В мутном сознании своем Егор перешагнул какую-то грань и не злился больше — только тяжело было. Муторно было. И жалко кого-то. И себя тоже жалко.
Но жизнь еще не кончилась.
К обеду Егору стало легче. Боль в голове поутихла. Только шумело в ушах и в глазах — нет-нет да сдвигалась куда-то в сторону большая гора перед Бакланью. Она ужасно мешала, эта гора.
Конь, когда Егор подошел к нему, задрожал, но остался стоять. Егор долго ласкал его, гладил по голове, потом сел и поехал вокруг, через мостик.
Марья сидела посреди избы на разостланной дерюге — выбирала из решета в ведро клюкву. Ванька играл рядом с ней.
Егор вошел спокойный, усталый... Остановился на пороге, прислонившись плечом к дверному косяку.
— Ягодки выбираешь? — спросил негромко.
Марья побледнела, смотрела на мужа испуганными глазами.
— Приехал?
Егор подошел к ней, грохнул сапогом по ведру с клюквой.
Марья потянулась к Ваньке — хотела взять его на руки.
— Не трожь, сука!
Второй удар прозвучал мягко и тупо. Марья опрокинулась на спину, не вскрикнула, не охнула... Схватилась за грудь. Из открытого рта ее на пол протянулся клейкий ручеек крови.
Егор с минуту ошалело смотрел на этот ручеек... Ванька, сидевший рядом с матерью, молчком поднялся и, ковыляя, пошел к отцу. Егор попятился от него к двери, давил сапогами клюкву, она лопалась. Споткнулся о ведро, чуть не упал... В сенях сшиб с лавки еще одно ведро, оно оглушительно загремело.
Егор, как впотьмах, нащупал сеничную дверь, толкнул ее, вышел на улицу...
Ванька плакал в избе.
Егор побежал к воротам, где стоял конь, потом вернулся, осторожно закрыл сени, накинул петлю на пробой, поискал глазами замок, не увидел, воткнул в пробой палочку, как это делала Марья, когда уходила в огород или за водой к колодцу. Вернулся к коню, вскочил и пустил вмах по улице. Поехал к Кондрату.
— Я, однако, убил ее, — прохрипел он, входя в избу (Феклы не было дома). Егор был белый, в глазах стояли отчаянное напряжение и боль; он как будто силился до конца постичь случившееся и не мог.
Кондрат враз утратил тупое спокойствие свое, бестолково заходил по избе.
— Совсем, что ли? Может, нет?
— Совсем.
— Тьфу! — Кондрат выругался. — Пошли к отцу.
Емельян Спиридоныч лежал на печке — нездоровилось.
— Егорка Маньку убил, — с порога объявил Кондрат.
— Цыть! — строго сказал отец. — Орешь чего ни попадя! Как убил?
— Убил. Совсем.
Егор сел на припечье и стал внимательно рассматривать головку своего правого сапога, — точно речь не о нем шла, а о ком-то другом, кто его не интересует.
Емельян Спиридоныч легко прыгнул с печки, натянул сапоги.
— Иде она теперь?
Егор качнул головой:
— Там.
— Ну-ка... мать!...
Михайловна стояла тут же, ни живая ни мертвая, смотрела на своего младшего.
— Пойдешь со мной, — велел Емельян. — Молоко иде стоит у вас?
— Там, — опять вяло кивнул Егор.
— Никуда не выходить! Пошли. Смелей гляди, старая, — громко, как будто даже весело говорил Емельян Спиридоныч. — С убивцами живешь!... Обормоты...
Мать с отцом ушли.
Когда за ними закрылась дверь, Егор зачем-то поднялся.
— Сядь, — сказал Кондрат.
Егор сел.
Кондрат напился воды, вытирая ладонью подбородок, сказал:
— Теперь держись: лет десять вломают, если до смерти зашиб, — вытащил кисет, стал дергать затянувшийся узелок веревочки. — Рази ж так можно бить!
Егор молчал. На его лице было тупое безразличие и усталость. Хотелось даже спать.
Кондрат развязал наконец кисет, свернул папироску.
— На, покури.
Егор машинально протянул руку, взял папироску. Кондрат поднес ему горящую спичку. Прикуривая, Егор ясно увидел вдруг маленького Ваньку, протянувшего к нему руки, и сразу в груди огнем вскинулась резкая, острая боль. Он встал и пошел к двери.
Кондрат сзади облапил его.
— Куд-да ты?...
— Пусти.
— Нельзя туда.
Егор сдался.
Кондрат стал у двери. Объяснил еще раз:
— Сейчас нельзя туда. Сперва узнать надо.
Егор сидел, уронив на колени большие руки, бессмысленно смотрел на них.
— Чего уж раскис-то так? Помрет — надо уходить... Есть такой закон: побыть столько-то лет в бегах — все прощается. У отца в горах знакомые... ни один черт не найдет.
«Почему у нас так все получается — через пень-колоду? — пытался понять Егор, не слушая брата. — Почему нас не любят в деревне? Зачем надо ехать куда-то, скрываться, как зверю, мыкать по лесам проклятое горе?... Почему не с кем-нибудь случилось сегодняшнее, а со мной? Почему в висок угодили не кому-нибудь, а брату Макару? Почему, когда односельчане хотят сказать о нас обидно, плохо, говорят: „Любавины“... Что это?».
Впервые так горько и безысходно думал Егор и впервые смутно припомнил, что он никогда почти открыто и просто не радовался. Все удерживала какая-то сила, все как будто кто-то нашептывал в ухо: «Не радуйся... Не смейся». А почему? Кто мешал? Ведь живут другие — горюют, радуются, смеются, плачут... И все просто и открыто. А тут как проклятие какое — вечная, непонятная подозрительность, злоба, несусветная гордость... «Любавины...» «Какие же мы такие — Любавины, что нет нам житья среди людей, негде голову приклонить в лихое время?...».
Уже сейчас страшно стало своего скорого одиночества. Без людей нельзя. А они гонят от себя.
В сумерки пришли старики.
Марья скончалась у них на руках.
В полутемном большом доме Любавиных началась тихая, шепотливая суетня: Егора собирали в далекий путь. Он сидел безучастный.
Емельян Спиридоныч объяснял сыну:
— Как этот лог проедешь, так сейчас бери вправо — на гору Бубурлан. Ее даже ночью заметишь. И держи ее на виду все время. Потом пасека одна попадется... старик Малышев там. Он меня тоже знает. Дальше расспроси его, он лучше расскажет. Добирайся ночами.
Кондрат набивал в мешок хлеб, сало, патроны.
— Ваньку мы к себе возьмем, не думай про это, — сказал он.
— Он сейчас-то иде? — спросил Егор.
— К Ефиму занесли, — ответил отец, — он принесет его проститься.
В сенях в это время заскрипели осторожные шаги. Вошел Ефим. Нес на руках спящего мальчика.
— Куда бы его?...
— Давай сюда, — Михайловна приняла внука, положила на кровать.
Егор подошел к кровати, долго ломал о коробок спички — не мог зажечь. Ефим достал свои, чиркнул... Желтый трепетный огонек выхватил из мрака лицо мальчика. Он крепко спал. Верхняя губенка оттопырилась и вздрагивала от дыхания. Все молча смотрели на него. Слышно было, как по жести крыши застучали первые капли дождя.
Лицо Егора окаменело. Глаза сухо горели невыразимой тоской.
Ефим послюнявил пальцы, перехватил спичку за обгоревший конец, поднял огонек выше. Он последний раз усилился, пыхнул и погас. В темноте захлюпала Михайловна.
— Пореви шло! — сдавленным голосом зашипел Емельян Спиридоныч, сам едва сдерживая слезы.
...В полночь Егор выехал с родительского двора.
Тихо шуршал дождь. Деревня спала. Огней нигде не было.
До ворот по бокам лошади шли отец и братья.
— Не горюй особо, — напутствовал отец. — Передавай о себе с надежными людями. Проживешь как-нибудь.
Кондрат и Ефим молчали. Только у ворот пожали один за другим руку Егора. Ефим сказал:
— Счастливо добраться.
Егор подстегнул коня и пропал, растворился в темноте.
14
Марью хоронили на другой же день. Торопились: опасались, что Сергей Федорыч тронется умом.
В гробу лежала черная, какая-то старая, чужая женщина. Трудно было узнать в ней красавицу Марью.
Когда Сергей Федорыч приходил в себя, он начинал выделывать такое, что даже у мужиков волосы вставали дыбом. Он склонялся над гробом и разговаривал с дочерью, как с живой.
— Доченька, Маня! — звал он. — Проснись, милая. Вставать пора, а ты все спишь и спишь. Кто же так делает?... Манюшка! Ну-ка поверни головушку свою...
Сергей Федорыч брал в руки голову покойницы, шевелил, качал из стороны в сторону, поднимал веки... Мертвые глаза Марьи смотрели внимательно и жутко. Присутствующие не выдерживали, Сергея Федорыча брали под руки и выводили из избы. Он вырывался, снова вбегал в избу падал лицом на грудь мертвой дочери и начинал:
— Ой, да не проснешься ты теперь, не пробудишься! Да кровинушка ты моя горькая, да изорвали-то они все твое тело белое, да надругались-то они над тобой, напоганились!...
Его силой оттаскивали от гроба, и он терял сознание. Любавиных никого у гроба не было. Только на могилку, когда хоронили, пришли Емельян Спиридоныч с Михайловной.
Стали в сторонке.
Сергей Федорыч увидел их, пал на колени, сделал земной поклон могиле дочери и взмолился к небу:
— Господи, батюшка, отец небесный! Услышь меня, раба грешного: пошли ты на их, на злодеев, кару. Никогда я тебя не просил, господи!... Шибко уж мне сейчас горько!... Господи!
Емельян Спиридоныч круто развернулся и пошагал прочь с могилок. Михайловна — за ним. Так шли по деревне, один — впереди, другая — сзади, шагах в трех.
Когда подходили к дому, Емельян Спиридоныч сказал:
— Караулить дом надо ночами: может подпалить.
15
Федя Байкалов узнал о смерти Марьи через два дня, когда ее схоронили уже. Он возвращался из города — ездил за углем и железом — и встретил около Баклани дальнего своего родственника, Митьшу Байкалова. Тот ехал домой с возом бревен для сарая.
— Слыхал новость-то?! — крикнул с воза Митьша.
— Каку новость? — Федя придержал коня.
— Егорка Любавин бабу свою решил.
Федя выронил из рук вожжи... С минуту беспомощно смотрел на Митьшу, потом подобрал вожжи, подстегнул коня. И опять остановился.
— За что?
— А черт его знает! Никто толком не может сказать... Спуталась, что ль, с кем-то!
Федя погнал коня.
Дома быстро распряг его, засыпал овса в ясли, вошел в избу.
Хавронья белила печку. Увидев мужа, она почему-то испуганно съежилась и, не поздоровавшись (Федя тоже не поздоровался), усердно зашаркала щеткой по шестку.
Федя сел к столу, вынул из кармана бутылку водки.
— Дай закусить.
Хавронья молчком, послушно достала из печки жареную картошку. Взяла с полки пустой стакан, поставила на стол.
Федя налил вровень с краями, выпил.
— Егорка, конечно, ушел? — сказал он, не обращаясь к жене.
— Нет, дожидаться будет, — буркнула Хавронья.
Федя медленно повернул к ней голову:
— Я тебя не спрашиваю.
— А я не разговариваю с тобой. Нужен ты мне, пьянчуга!
— Выйди в один момент из избы! — приказал Федя. — Не доводи до греха.
Хавронья вышла.
Федя допил водку, долго искал в сундуке, среди жениных юбок, свою новую синюю рубаху, надел ее и вышел на улицу.
Пошел к Любавиным, к Кондрату.
Кондрат собрался куда-то идти. Встретились у ворот.
Федя, заложив руки в карманы, стал перед ним.
— Здорово, Данилыч! — первым поздоровался Кондрат.
Федя продолжал стоять молча. Руки не вынул из карманов.
— Здорово, говорю! — Кондрат протянул руку, беспокойно-настороженно играя глазами.
Федя плюнул в протянутую руку и спокойно и выжидательно посмотрел на Кондрата. Рук из карманов так и не вынул.
Кондрат натянуто улыбнулся, вытер ладонь о штаны, оглянулся по сторонам.
— Ты чего это?
Федя повернулся и пошел в направлении к могилкам. Не дошел немного, постоял... и двинулся обратно. Решил пойти к Кузьме.
Кузьмы дома не было.
— Уехали с Пронькой — искать, — недовольным голосом сказала Клавдя.
Федя не знал, куда себя девать. Яши не было, Кузьма уехал...
Он пошел в кузницу.
16
Кузьма уже четыре дня мотался с Пронькой Воронцовым по тайге — искали Егора.
Первым делом кинулись к Игнатию Любавину.
Игнатий страшно перетрусил, забожился, закрестился — не видел и слыхом не слыхал.
— Что он натворил-то?
— Мы у тебя побудем пока, — Кузьма сделался в эти дни раздражительным, резким. — Подождем.
Игнатий подумал и сказал:
— Зряшное занятие: не придет он сюда. Что он, дурак, что ли?
Это была трезвая мысль.
— А куда он может податься?
— Черт их, оболтусов, знает. Тайга большая, — Игнатий успокоился, в глазах появился любавинский насмешливый блеск. Это обозлило Кузьму.
— Ничего, придет и сюда. Так что — поживем здесь.
— Живите, — согласился Игнатий. — Только я вам дело говорю: зря.
Пронька предложил, вызвав Кузьму на улицу:
— Поедем к Михеюшке? Сюда он правда не придет.
Поехали к Михеюшке.
В избушку, чтобы не насторожить Михеюшку, зашел один Пронька. Побыл там немного и вышел.
— Никто не был. Михеюшка хворый лежит.
— Что с ним?
— Говорит — грудь.
— Подождем здесь, — решил Кузьма.
Выбрали место в кустарнике так, чтобы избушка была на виду, залегли. Коней спутали и отогнали в тайгу кормиться.
Прошел остаток дня, прошла ночь — никто к избушке не подъезжал.
Спали по очереди.
На рассвете бодрствовали оба. Было холодно. Курили, чтобы согреться, вполголоса говорили. Пронька, чтобы хоть немного отвлечь Кузьму от горьких дум, рассказал историю своей любви к одной городской женщине. История была странная и смешная.
Зимой Пронька с отцом продавали в городе мясо. Подошла молоденькая бойкая бабенка и стала выбирать кусок. Уж она выбирала-выбирала — кое-как выбрала. Потом начала торговаться. Отец Проньки разозлился и отдал кусок почти в два раза дешевле. А Пронька, пока отец ругался, разглядывал покупательницу. Бабенка была ладная, белозубая, острая на язык. Когда она, расплатившись, пошла, Пронька был готов. Незаметно отошел от отца, догнал бабенку и сказал, чтобы она еще приходила, попозже, когда отец пойдет в лавочку греться. Он ей даст мяса за так, за красивые глаза. Она охотно приняла такое предложение. Одним словом, Пронька отвалил ей чуть не половину свиньи и договорился прийти к ней вечером с бутылкой. Закуска будет — жареное мясо.
— И, понимаешь, — рассказывал Пронька, — не знаю, как думать — специально она так подстроила или это правда было. Сидим, значит, с ней, толкуем. А живет она аж на краю города, под горой...
— Где кладбище?
— Ага, около кладбища. Ночь на дворе. А у ней тепло, хорошо так. У меня аж душа радуется, — думаю: заночую тут. Ну, захмелели. Она, значит, целоваться лезет. Я — ничего, мне это на руку. Ну, значит, целуемся пока с ней. И тут, значит, стук в дверь. Она соскочила, забегала по избе, — я все-таки думаю, притворялась, зараза. «Ой, — говорит, — муж!». А до этого — ни слова про мужа. Да. «Он, — говорит, — у меня бешеный». Куда? Давай под кровать. Я — под кровать. Она, значит, открыла. Слышу — вошли. Этот мужик, значит, разделся... И спрашивает: «Кто у тебя был?» — «Никого не было». Ну, в общем, выволок он меня из-под кровати и начал причесывать. Здоровый попался. Да я еще выпил... Значит уделал он меня, отобрал деньжонки, какие были, и выставил.
— А она что?
— Она? А ничего. Стоит у печки, посматривает, как он меня метелит.
Кузьма закурил и стал смотреть, как над тайгой, с восточной стороны, все шире и шире — просторно — разливается свет. В тишине в настороженной шел по земле новый, молодой день. Птицы еще молчали. Туман поднимался от земли: на той стороне полянки кряжистые сосначи стояли по колено в белом молоке. И сделалось Кузьме до того горько вдруг, до того одиноко, что не стало больше сил сдерживаться. Он уткнулся в рукав, выдохнул со стоном.
Пронька замолчал.
— Надо Егора найти, — сказал Кузьма. — Жить лучше не буду, но найду.
— Он теперь один шатается. Банды той что-то не слышно.
Еще ждали до полудня.
— Ладно, — сказал Кузьма. — Поехали. Не придет он сюда. Он теперь далеко залился. Зайдем посмотрим старика.
Михеюшка был совсем никудышный, даже кашлять как следует не мог. Увидев людей, долго шевелил губами — хотел, видно, сказать что-то, потом махнул рукой и прикрыл глаза.
— Съезди за доктором, Пронька. Коня у Николая Колокольникова возьми. Скажи, я просил. И еще к Феде заехай, пусть он тоже сюда едет, если дома. Я здесь подожду.
Пронъка переобулся, закурил на дорожку и пошел ловить коня.
Кузьма остался с Михеюшкой.
17
Егор, как советовал отец, пробирался ночами. Днем отсыпался в сограх, кормил коня, а ночами осторожно ехал.
До Малышевой пасеки он добрался на третью ночь, к рассвету.
Пасека располагалась в логовине, в редкой березовой рощице. Обнесенная ветхим березовым пряслицем, точно опоясанная белой опояской, она была видна с горки как на ладони — серенькая избушка с покосившейся трубой, с полсотни ульев, колодец с гнилым срубом, старая колода около него и, конечно, огромные молодые волкодавы, три. Зачуяв всадника, они подняли такой устрашающий лай, что конь под Егором сам остановился. Долго никто не выходил из избушки. Наконец на крыльцо вышел белобородый старик в холщовых шароварах, с костылем в руке. Цыкнул на собак, огляделся.
Егор спустился в логовину, остановился поодаль от прясла — кобели хоть замолчали, но были на изготовке.
— Здорово, отец! — сказал Егор.
— Здорово, здорово, — неохотно откликнулся старик, присматриваясь к Егору.
— Подержи собак-то, я заеду!
— Ты откуда будешь?
— Из Баклани.
— Чей?
— Любавин.
— Емелькин сын, что ль?
— Ну.
Старик сошел с крылечка, отвел собак куда-то за избушку, вернулся и, пока Егор въезжал в ограду, все недоверчиво присматривался к нему.
— Говорили, убили у Емельки какого-то сына...
— Брата, — сердито буркнул Егор. Его начала раздражать подозрительность старика.
— Тебя как зовут-то?
— Егором.
— Ты младший, что ль?
— Младший.
Старик успокоился, даже как будто обрадовался. Помог Егору расседлать коня, показал, куда сложить мешки с провизией.
— Похож ты на брата-то, на Макарку, я, вишь, обознался. Слыхал, что убили его... Как же, думаю? Бывал он тут. Отчаянный парень. А ты чего?
— В горы еду, а дорогу не знаю. Отец велел к тебе завернуть.
— Это можно. Как отец-то?
— Ничего.
— Заходи. У меня там ишо один бакланский гостит.
— Кто? — Егор невольно попятился от двери.
— Гринька Малюгин.
У Егора отлегло от сердца — он подумал почему-то, что его ждет Кузьма.
Старик заметил растерянность Егора.
Гринька проснулся и ждал гостя, ничуть не встревожившись, даже с кровати не поднялся. В избушке был полумрак.
— Боженька человека живого послал? — спросил он старика, с любопытством разглядывая Егора. — Кто такой?
— Ты сам говоришь, человек.
— Нет, может, ты купец — тогда твоя жизнь конченая. А может, ты от властей посланный — тогда поворачивай оглобли, нам не о чем толковать. А может, ты добрый молодец — тогда мы с тобой выпьем, — Гринька, видно, намолчался в тайге, разглагольствовал с удовольствием.
Егор много слышал о Гринькиных похождениях, поэтому сам тоже с интересом рассматривал его. Он видел Гриньку, когда того водили по деревне за конокрадство, но тогда Гринька был не такой, и Егор, пожалуй, не узнал бы его, встреться он где-нибудь один на один с ним.
— Я проездом тут. В горы еду.
— В горы едет, — с дурашливой многозначительностью пересказал Гринька старику слова Егора. — А зачем, спрашивается? Коня прогулять? Или, может, тяпнул кого-нибудь по темечку? — тогда надо в горы.
Егору стало нехорошо от Гринькиных шуток, он нахмурился и, ничего не сказав, полез в карман за табаком.
— Не глянутся мои слова, — заметил Гринька старику. — А?
— Твои слова редко кому поглянутся, — сказал старик. — Он ведь земляк твой, из Баклани.
Гринька враз утратил беспечность, впился в Егора маленькими жуткими глазами.
— Нет, не помню, — сказал он. — Чей?
— Любавин.
— А-а... — Гринька опять лег, закинул руки за голову, долго молчал. — Помнишь, меня водили за коней Беспаловых.
— Помню.
— Я тоже помню. Я всех тогда запомнил. Любавиных не было. Правильно?
— Где не было?
— Бил кто-нибудь из Любавиных меня?
— Нет.
— Правильно. Давай, Кузьмич, медовухи. Мне что-то тоскливо сделалось.
— Давай-ка лучше поспим маленько, — сказал старик. — Да и парень умаялся с дороги, пусть отдохнет. А потом выпьем, этого добра не жалко.
— Согласный, — сказал Гринька. — А ты?
Егор усмехнулся:
— Я тоже.
Ему постелили на полу. Старик полез на печку.
Егор с удовольствием вытянул натруженные за ночь ноги, зевнул.
В два маленьких оконца вливался ранний свет. Постепенно в избушке все четче обозначались отдельные предметы: печь с большим, неуклюжим чувалом и с непомерно широким устьем, кадка в углу, куль с мукой, старенькое ружьишко на стене, волосяные маски от пчел, пучки сухих трав... Откуда-то — Егор не понимал откуда — потягивало свежим воздухом. На стене, над дверью, шевелились слабенькие тени — под окном стояла березка, и ее чуть трогал утренний ветерок.
Егор заснул незаметно, но и во сне все от кого-то убегал, а ноги плохо слушались, и сердце замирало от страха. Потом — не то приснилось, не то почудилось: как будто он так и лежит на полу в избушке. На печке спит старик Малышев, на кровати — Гринька. Вот Гринька полежал-полежал, зевнул и сел.
— Не спится.
— Мне тоже, — сказал Егор. — Ты Макара, брата, не знал?
— Знал, как же! Он атаманил в одной шайке.
— Так вот — убили Макара.
— Да ну?! Кто? — Гринька опять, как давеча, уставился на Егора страшными глазами.
— Уполномоченный у нас... Кузьмой зовут. На Клашке Колокольниковой женатый.
— Так чего же ты ушел из деревни?
— Я все равно его убью. Он тоже недолго погуляет. Примешь меня в свою шайку?
— Конечно. Ты Маньку-то любил свою?
Егор помедлил с ответом.
— А ты откуда знаешь про... Откуда ты все знаешь?
— Знаю, добрый молодец! — сказал Гринька и захохотал. — Я все знаю.
— Любил. Мне теперь тоскливо без нее.
— Ничего, не тоскуй. Сейчас выпьем. Правильно сделал, что убил.
— Кого?
— Уполномоченных-то.
— Я говорю: без Маньки мне теперь тоскливо будет.
— Ничего. Сейчас выпьем.
— Я же не хотел ее убивать. Я только ударить хотел, а получилось...
— А Яшу Горячего тоже ты убил?
— Нет.
— Ты мне не ври, добрый молодец! — Гринька опять громко захохотал, а глаза смотрели пронзительно. — Я ведь все знаю. И ты мне никогда не ври. А то я тебе самому сейчас голову отверну!
Гринька встал и начал кривляться над Егором, и все хохотал оглушительно... Егор всмотрелся лучше и увидел, что у Гриньки нет лица. А Гринька подходил все ближе к нему и все хохотал и кривлялся... Егор проснулся от ужаса, охватившего его.
...Гринька, скорчившись в кровати, надсадно кашлял. Егор пошевелился, Гринька повернулся к нему.
— Вот, брат, до чего... — прохрипел он. — Всю душу выворачивает.
— Простыл?
— Простыл... Кузьмич! А Кузьмич!
Старик на печке поднял голову.
— Чего?
— Хватит спать! Давай медовухи.
Малышев протяжно зевнул и полез с печки.
— До чего утренний сон хороший!
— Ты как жених спишь, — упрекнул его Гринька.
— А чего ж? Я людей не убивал — душа не болит, — непонятно, к чему он сказал это. То ли недоспал — обозлился на Гриньку; то ли из ума стал выживать, забывает, с кем и о чем не следует говорить. Скорей всего не подумал и брякнул.
Гринька внимательно посмотрел на старика.
— Ты к чему это?
— Да так... присказка такая есть.
Гринька промолчал.
У Егора совсем пропал сон.
Было уже светло.
Позавтракали.
Егор напоил коня из колодца, спутал и пустил около ограды. Взял у старика драный тулупишко и полез на вышку. От выпитой медовухи голова отяжелела, и сон снова обуял Егора.
На вышке было хорошо — тепло. Сквозь многочисленные щели крыши глазело солнце. Пахло пылью и старой кожаной сбруей. На карнизе дрались воробьи.
18
Кузьма вернулся домой через неделю. Похудел, оброс смешной рыжей бороденкой.
Домашние встретили его гробовым молчанием. Даже Николай не нашелся, что сказать сразу.
Кузьма разделся, ополоснул в сенях лицо. Когда вошел с мокрым лицом, Клавдя молча подала ему полотенце.
— Баню можно истопить? — спросил Кузьма, ни к кому в особенности не обращаясь.
— Баню надо, — поддержал Николай.
— Истопим, — сказала Клавдя.
Кузьма прошел в горницу и стал раздеваться — хотел спать лечь.
Вошел Николай, плотно прикрыл за собой дверь.
— Ну как? — участливо спросил он.
— Нет... Ушел.
— Ушел, — Николай сел на краешек кровати, глядя на Кузьму с отеческой неподдельной заботой. — Его теперь в горах надо искать.
— Где?
— В тайге, в горах. Там знакомство у Емельяна...
— Посоветоваться надо с председателем.
— Председателем-то счас другой. Пьяных Павел...
— Я слышал. Он ваш, кажется, бакланский?
— Наш, ага. Сейчас только нету у него тут никого. Мать была, в позапрошлом году схоронили. А он, как в армию тогда взяли, в тринадцатом, однако, так его с тех пор не было. Никто не знал, иде он. А когда выбирали, рассказал: воевал сперва в империалистической, а потом за советскую власть. Барона тут какого-то гоняли... А счас потянуло, видно, на родину...
— Хороший мужик?
— Дык вить... как скажешь? Его толком-то никто не знает. Ушел молодым ишо... В парнях вроде не выделялся, жили бедновато. Отца в японскую убило, а мать — чего она? А он — малолеток, незаметный... Хороший, говорят. Лизара нашего попер от себя, — Николай усмехнулся, качнул головой. — Третьего дня приходит пьяный. «Выгнали», — говорит. Давно пора...
Председателя в сельсовете не было. Сказали, в школе.
Кузьма пошел в школу.
Дороги подсохли, затвердели. Под плетнями зазеленела молодая крапива. Мирно и тепло в деревне, попахивает дымком и свежевыпеченным хлебом... Опять была весна. Надо бы радоваться, наверно, а на душе неспокойно. Тяжело, что Марьи нет. Невыносимо тяжело и больно, что виноват в этом он. Как страшно и просто все вышло!
Захотелось очень поговорить с Платонычем. И он стал сочинять ему письмо (он иногда матери тоже «писал» письма).
«Дядя Вася!
У нас опять весна. Много всякого случилось без тебя — Марью убили, Яшу... Мне сейчас трудно. Жалко Марью, сердце каменеет... С семьей у меня тоже вышло как-то не так. Но школа твоя уже достраивается, скоро совсем достроим. Хорошая получилась школа. Ребятишки учиться будут, скакать, дурачиться, и ты будешь как будто с ними. Я теперь понял, что так и надо: все время быть с людьми, даже если в землю зароют. А с Марьей-то — я виноват. Не могу людям в глаза глядеть, дядя Вася. Хоть рядом с тобой ложись... Сергея Федорыча еще не видел и не знаю, как покажусь. Плохо!»
19
Председатель ругался с плотниками. Втолковывал, какие вязать рамы, чтоб больше было света. Даже показывал — чертил угольком на доске. Плотники таких никогда не вязали, упрямились. Уверяли, что и так хватит света.
— Куда его шибко много-то?
— Так дети же! — кричал председатель. — Черти вы такие! Дети учиться-то будут! Им писать надо, задачки решать... Наши же дети?!
Плотники, нахмурив лбы, стали совещаться между собой.
Кузьма окликнул председателя. Тот повернулся, и Кузьма узнал его: один из тех, кто тогда приезжал на заготовку хлеба, невысокий, плотный, с крепким подбородком. Улыбнулся Кузьме.
— Здорово! Что ж долго не заходишь?
— Я заходил — ты в уезде был. А эти дни...
— Слышал, — председатель посерьезнел. — Никаких следов?
— Нет. В горы ушел.
— Ждать не будет, конечно. Ну, давай знакомиться: Павел Николаевич. Тебя — Кузьма?
— Я помню — приезжали...
— Отойдем-ка в сторонку, поговорим.
Походка у Павла Николаича упружистая, и весь он как литой. Шея короткая, мощная. Идет чуть вразвалку, крепко чувствует под ногой землю.
Вышли из школы, сели на бревно.
— То, что ты милиционер, это хорошо. Что молод, это малость похуже, но дело поправимое. А?
— Думаю...
— Я тоже так думаю. Надо, Кузьма, начинать работать. Ты тут, прости меня, конечно, ни хрена пока не сделал, — Павел Николаич посмотрел своим твердым, открытым взглядом на Кузьму. Тот невольно почувствовал правоту его слов, не захотелось даже ничего говорить в свое оправдание. — Деревня глухая, я понимаю, но дела это не меняет, как ты сам понимаешь.
— Понимаю.
— У тебя как с семьей-то? — вдруг спросил Павел Николаич.
— Что с семьей?
— Ну... все в порядке?
Кузьма нахмурился. Подумал: «Вот так и будет теперь все время».
— Ты же знаешь... Что спрашивать?
— Что знаю?
— Не в семье дело, а... Ну, знаешь ты! Из-за меня убийство-то... случилось. Марью-то Любавину...
Председатель жестоко молчал.
— Знаешь или нет? Говорят ведь!
— Говорят.
— Ну вот. Зашел к ней, а сказали... Да ну к черту! Тяжело, — действительно, было невыносимо тяжело. Но именно оттого, что было так тяжело, нежданно прибавилось вдруг: — Я любил ее, не скрываю. Только ничего у нас не было. Вы-то хоть поверьте. Вот и все. Теперь мне надо найти его. Возьму человек трех, поедем в горы. Возможно, к банде пристал...
— В горы не поедешь. Из-за одного человека четверо будете по горам мотаться... жирно. А банду ту накрыли. У Чийского аймака. Человек шесть, что ли, ушло только. Сейчас туда чоновцев кинули — вот такие группы ликвидировать. Никуда и Любавин твой не денется.
— А когда банду?
— Четвертого дня.
— Далеко это?
— У границы почти. Наверно, хотели совсем уйти. Суть сейчас не в Любавине. Есть дела поважнее. Надо молодежь сколачивать — комсомол. Комитеты, актив... Богачи могут поднять голову. Раз «кто — кого», так и нам ушами не надо хлопать. Насчет убийства Марьи — считай, что это тебе урок на всю жизнь. Переживать переживай, а нос особо не вешай, а то им козырь лишний, всяким Любавиным да Беспаловым. Понял?
— Сергей Федорыча жалко... Прямо сердце заходится.
— Жалко, конечно. Не везет старику: трех сынов потерял, и теперь вот... — председатель замолк, подобрал с земли щепочку, повертел в руках, бросил и сказал негромко, но с такой затаенной силой, что Кузьма вздрогнул: — Сволочи!...
— Егора надо найти.
Председатель поднялся с бревна.
— У дяди бумаги какие-нибудь остались?
— Есть... дома.
— Пойдем. Отдашь мне.
Пошли от школы.
— В уезде ничего не требуется?
— Нет. А что?
— Я сейчас еду туда. Со школой надо тоже утрясать. Деньги нужны. Что за учительница здесь была?
— Она не учительница, так просто... попробовала, а ничего не вышло. Испугалась, что ли...
— Вот надо все налаживать. А за нас никто ничего не сделает. Так, Кузьма.
20
В тот же день, проводив председателя, Кузьма пошел к Сергею Федорычу.
Увидел его кособокую избенку, и с новой силой горе сдавило сердце.
Сергей Федорыч ковырялся в ограде — починял плетень. На приветствие Кузьмы только головой кивнул. Даже не посмотрел.
— Дядя Сергей... — заговорил было Кузьма.
Но тот оборвал:
— Не надо ничо говорить. Ну вас всех к дьяволу! — присел у плетня, вытер рукавом рубахи глаза, посмотрел на ребятишек, игравших в углу двора, вытер еще раз глаза, долго сидел не двигаясь.
Кузьма стоял рядом.
— Не надо про то... Сядь-ка, — сказал Сергей Федорыч. Кашлянул в ладонь. Голос дрожал. — Хлеб-то, помнишь, искали?
— Ну?
— У Любавиных тоже искали — не нашли. А хлеб есть.
— Есть, наверно.
— Не «наверно», а есть. И — ое-ей, сколько!
— Ну?
— Не понужай — не запрег. Значит, так: мылся я у них как-то в бане — когда еще родней были, — и показалось мне подозрительно, что сам старик — мы вместе были — мало воды на себя льет. И на меня один раз рявкнул, чтобы я тоже не плескал зря.
Кузьма опять хотел сказать: «Ну». Он ничего не понимал пока.
— А чего бы ее, кажись, беречь, воду-то? — продолжал Сергей Федорыч. — Заложил коня да съездил на речку с кадочкой. Нет! Он прямо на дыбошки становится: не лей зря воду — и все! Я и подумал тогда: не хлеб ли лежит у них там, под баней-то?
Кузьма смотрел в рот Сергею Федорычу, слушал. Но тот кончил свой рассказ и тоже смотрел на Кузьму.
— А зачем им его под баню-то прятать?
— А куда же его прятать? Тебе в голову придет искать хлеб под баней?
— Так он же сгниет там!
— Не сгниет. Поглубже зарыть — ничего с ним не будет. А они и баню редко топили нынче, я заметил. Да еще накрыли его хорошенько, вот и все. И воды поменьше лили.
— Чего же ты раньше-то молчал?
— Чего молчал! — Сергей Федорыч рассердился. — Родня небось были!... — рыжий клинышек бородки его опять запрыгал вверх-вниз, он отвернулся, высморкался и опять вытер глаза рукавом вылинявшей ситцевой рубахи. — Вот и молчал. Скажи тада, дочери бы житья не было. А счас мне их, змеев подколодных, надо со света сжить — и все. Не ной моя косточка в сырой земле, если я им что-нибудь не сделаю, — эти слова Сергей Федорыч произнес каким-то даже торжественным голосом, без слез.
Кузьма в душе еще раз поклялся отомстить за Марью.
— Дак вот я и думаю, как у их этот хлеб взять?
— Возьмем, да и все.
Видно, Сергея Федорыча такая простота не устраивала, он хотел видеть здесь акт мщения.
— Тогда скажите, когда найдете: это я подсказал, где искать.
— Может, его нет там...
— Там! — опять рассердился Сергей Федорыч. — Я уж их изучил. Там хлеб! Говорят — надо слухать.
Когда стемнело, к Любавиным явились четверо: Кузьма, Федя Байкалов, Пронька Воронцов и Ганя Косых.
Емельян Спиридоныч вечерял.
Когда вошли эти четверо, он настолько перепугался, что выронил ложку. Смотрел на незваных гостей и ждал. Михайловна тоже приготовилась к чему-то страшному.
— Выйдем, хозяин, — сказал Кузьма, не поздоровавшись (из четырех поздоровались только Ганя и Пронька).
— Зачем это?
— Надо.
— Надо — так говори здесь, — Емельян Спиридоныч начал злиться, и чем больше злился, тем меньше трусил.
— Пойдем, посвети, мы обыск сделаем. И пошевеливаться надо, когда говорят! — Кузьма помаленьку терял спокойствие.
— Ишь какой ты! — Емельян Спиридоныч смерил длинного Кузьму ненавистным взглядом (он в эту секунду подумал: почему ни один из его сыновей не стукнул где-нибудь этого паскудного парня?). — Лаять научился. А голоса еще нету — визжишь.
— Давай без разговоров!
Емельян Спиридоныч встал из-за стола, засветил еще одну лампу и повел четверых во двор. Он был убежден, что ищут Егора. Даже мысли не было о хлебе. Давно все забылось. Успокоились. И каковы же были его удивление, растерянность, испуг, когда Кузьма взял у него лампу и направился прямо в баню. Но это еще был не такой испуг, от которого подсекаются ноги... Может быть, они думают, что Егор прячется в бане? И тут только он обнаружил, что двое идут с лопатой и с ломом. Емельян остолбенел.
Трое идущих за ним обошли его и скрылись в бане.
Емельян Спиридоныч лихорадочно соображал: взять ружье или нет? Пока он соображал, в бане начали поднимать пол — затрещали плахи, противно завизжали проржавевшие гвозди...
Емельян Спиридоныч побежал в дом за ружьем.
Увидев его, белого как стена, Михайловна ойкнула и схватилась за сердце: она тоже подумала, что Егор потайком вернулся и его нашли.
Емельян Спиридоныч трясущимися руками заряжал ружье.
— Да что там, Омеля?
— Хлеб, — сипло сказал Емельян Спиридоныч.
— Осподи, осподи! — закрестилась Михайловна. — Да гори он синим огнем, не связывайся ты с ними. Решат ведь!
Емельян Спиридоныч бросил ружье и побежал в баню.
— Гады ползучие, гады! — заговорил он, появляясь в бане. — Подавитесь вы им, жрите, собаки!... Тебе, длинноногий, попомнится этот хлебушек...
Пронька орудовал ломом, Федя светил.
Подняли четыре доски. Пронька с маху всадил в землю лом, он стукнул в глубине о доски.
— Вот он... тут! — сказал Пронька.
Емельян Спиридоныч повернулся и пошел в дом.
Кузьма, растирая ладонью ушибленное колено, бросил Гане:
— Гаврила, давай за подводами.
21
Кондрат узнал обо всем только утром. Фекла пошла за водой к колодцу, а там все разговоры о том, как от Любавиных всю ночь возили на бричках хлеб. Фекла не стала даже брать воду, побежала домой.
— Наших-то ограбили! — крикнула она.
Кондрат подстригал овечьими ножницами бороду. Бросил ножницы, встал.
— Что орешь, дура?
— Хлеб-то нашли ведь!
Кондрат как был, в одной рубахе, выскочил на улицу и побежал к отцу.
Емельян Спиридоныч сидел в углу, под божницей, странно спокойный, даже как будто веселый.
— Проспал все царство небесное! — встретил он сына. — Хлебушек-то у нас... хэх!... Под метло!
Кондрата встревожило настроение отца:
— Ты чего такой?
— Какой? Сижу вот, думаю...
— Как нашли-то?
— Найдут! Они все найдут. Они нас совсем когда-нибудь угробют, вот увидишь.
— Все взяли?
— Оставили малость на прокорм... — Емельян Спиридоныч махнул рукой.
Кондрат скрипнул зубами.
— Знаешь, что я думаю? — спросил отец.
— Ну?
— Петуха им пустить. Школа-то стоит?...
— Какой в ней толк, в школе-то?
— Дурак, Кондрашка! Сроду дураком был...
— Ты говори толком! — окрысился Кондрат.
— Школа сгорит — они с ума посходют. Строили-строили... Старичок-покойничек все жилы вытянул. Мне шибко охота этому длинногачему насолить, гаду. Я всю ночь про это думал. Его вопче-то убить мало. Он разнюхал-то... Но с ним пускай Егорка управляется, нам не надо. Тому все одно бегать. А школа у их сгорит! Все у их будет гореть!... Я их накормлю своим хлебушком.
Кондрат молчал. Он не находил ничего особенного в том, в чем отец видел сладостный акт мести.
— А маленько погода установится, — продолжал Емельян Спиридоныч, — поедешь в горы, расскажешь Егорке, как тут у нас... — старик изобразил на лице терпеливо-страдальческую мину. — Гнули, мол, гнули спинушки, собирали по зернышку, а они пришли и все зачистили. А? Во как делают! — Емельян Спиридоныч отбросил благообразие, грохнул кулаком по столу. — Это ж поду-умать только!...
— Не ори так, — посоветовал Кондрат.
В глухую пору, перед рассветом, двое осторожно подошли к школе, осмотрелись... Темень, хоть глаз выколи. Тишина. Только за деревней бренькает одинокая балалайка — какому-то дураку не спится.
Кондрат вошел в школу с ведерком керосина. Емельян Спиридоныч караулил, присев на корточки.
Тихонько поскрипывали новые половицы под ногами Кондрата, раза два легонько звякнула дужка ведра. Потом он вышел.
— Все.
— Давай, — велел Емельян Спиридоныч.
Кондрат огляделся, помедлил.
— Ну, чего?
— Надо бы подождать с недельку хоть. Сразу к нам кинутся...
— Тьфу! Ну, Кондрат...
— Чего «Кондрат»?
— Дай спички! — потребовал Емельян Спиридоныч.
Кондрат вошел в школу. Через открытую дверь Емельян Спиридоныч увидел слабую вспышку огня. Силуэтом обозначилась склоненная фигура Кондрата. И тотчас огонь красной змеей пополз вдоль стены... Осветился зал: пакля, свисающая из пазов, рамы, прислоненные к стене... Кондрат быстро вышел, плотно закрыл за собой дверь.
Двое, держась вдоль плетня, ушли в улицу.
Из окон школы повалил дым, но огня еще не было видно — Кондрат не лил керосин под окнами. Потом и в окнах появилось красное зарево. Стало слышно, как гудит внутри здания огонь. Гул этот становился все сильнее, стреляло и щелкало. Огонь вырывался из окон, пробился через крышу — все здание дружно горело. Треск, выстрелы и гул с каждой минутой становились все громче. И только когда огнем занялись все четыре стены, раздался чей-то запоздалый крик:
— Пожар!... Эй!... Пожа-ар!
Пока прибежали, пока запрягли коней, поставили на телеги кадочки и съездили на реку за водой, за первой порцией, тушить уже нечего было. Оставалось следить, чтобы огонь не перекинулся на соседние дома. Ночь, на счастье, стояла тихая, даже слабого ветерка не было.
Стояли, смотрели, как рассыпается, взметая тучи искр, большое здание, большой труд человеческий...
Прибежал Кузьма.
— Что же стоите-то?! — закричал он еще издали. — Давай!
— Чего «давай»? Все... нечего тут давать.
Кузьма остановился, закусил до крови губу...
Подошел Пронька Воронцов:
— Любавинская работа. Больше некому.
Как будто только этих слов не хватало Кузьме, чтобы начать действовать.
— Пошли к Любавиным, — сказал он.
Дорогой к ним присоединились Федя и Сергей Федорыч.
— Они это, они... — говорил Сергей Федорыч. — Что делают! Злость-то какая несусветная!
— Они-то они, а как счас докажешь? — рассудил Пронька. — Не прихватили же...
— Вот как, — Кузьма остановился. — Сейчас зайдем к старику, так?... Пока я буду с ним говорить, вы кто-нибудь незаметно возьмете его шапку. Потом пойдем к Кондрату. Скажем: «Узнаешь, чья шапка? У школы нашли». А?
— Попытаем. Не верится что-то.
...Ворота у Любавиных закрыты. Постучали.
Никто не вышел, не откликнулся, только глухо лаяли псы. Еще раз постучали — бухают псы.
— Давай ломать, — приказал Кузьма.
Втроем навалились на крепкие ворота. Толкнули раз, другой — ворота нисколько не подались.
— Погоди, я перескочу, — предложил Пронька.
— Собаки ж разорвут.
— А-а...
Еще постучали, — все трое барабанили.
— Стой, братцы... я сейчас, — Кузьма вынул наган, подпрыгнул, ухватился за верх заплота. — Пронька, подсади меня!
— Собаки-то!...
— Я их постреляю сейчас.
Пронька подставил Кузьме спину, Кузьма стал на нее, навалился на заплот.
— Кузьма! — позвал Федя.
— Что?
— Собак-то... это... не надо.
— Собак пожалел! — воскликнул Сергей Федорыч. — Они людей не жалеют...
— Не надо, Кузьма, — повторил Федя, — они невиновные.
— Хозяин! — крикнул Кузьма.
На крыльцо вышел Емельян Спиридоныч.
— Чего? Кто там?
— Привяжи собак.
— А тебе чего тут надо?
— Привяжи собак, а то я застрелю их.
Емельян Спиридоныч некоторое время поколебался, спустился с крыльца, отвел собак в угол двора.
Кузьма спрыгнул по ту сторону заплота, выдернул из пробоя ворот зуб от бороны.
— Пошли в дом, гражданин Любавин!
Емельян Спиридоныч вгляделся в остальных троих, молчком пошел впереди.
В темных сенях Кузьму догнал Сергей Федорыч, остановил и торопливо зашептал в ухо:
— Ведерко... Счас запнулся об его, взял, а там керосин был. У крыльца валялось. На. Припрем...
Федя и Пронька были уже в доме. Ждали, когда Емельян Спиридоныч засветит лампу.
Вошли Кузьма с Сергеем Федорычем.
Лампа осветила прихожую избу.
Кузьма вышел вперед:
— Ведро-то забыли...
— Како ведро?
— А вот — с керосином было... Вы его второпях у школы оставили.
Емельян Спиридоныч посмотрел на ведро.
— Ну что, отпираться будешь? — вышагнул вперед Сергей Федорыч. — Скажешь, не ваше? А помнишь, я у вас керосин занимал — вот в этом самом ведре нес. Память отшибло, боров?
— Собирайся, — приказал Кузьма.
Михайловна заплакала на печке:
— Господи, господи, отец небесный...
— Цыть! — строго сказал Емельян Спиридоныч. Ему хотелось хоть сколько-нибудь выкроить время, хоть самую малость, чтоб вспомнить: нес Кондрат ведро домой или нет? И никак не мог вспомнить. А эти торопили:
— Поживей!
— Ты не разоряйся шибко-то...
— Давай, давай, а то там сыну одному скучно. Он уже все рассказал нам.
Емельян Спиридоныч долго смотрел на Кузьму. И сказал вроде бы даже с сожалением:
— Но ты, парень, тоже недолго походишь по земле. Узнает Егорка, про все узнает... Не жилец ты. И ты, гнида, не радуйся, — это к Сергею Федорычу, — и тебя не забудем...
— Тебе сказали — собираться? — оборвал Сергей Федорыч. — Собирайся, не рассусоливай.
— Построили школу?... Это вам за хлебушек. Дорого он вам станет... — Емельян Спиридоныч сел на припечье, начал обуваться. — Не раз спомните. Во сне приснится...
Пронька остался в сельсовете, караулить у кладовой Емельяна Спиридоныча и Кондрата.
Сергей Федорыч, Кузьма и Федя медленно шли по улице. Думы у всех троих были невеселые.
Светало. В воздухе крепко пахло свежей еще, неостывшей гарью. Кое-где уже закучерявился из труб синий дымок. День обещал быть ясным, теплым.
У ворот своей избы Сергей Федорыч приостановился, подал руку Кузьме, Феде:
— Пока.
Федя молча пожал руку старика, Кузьма сказал:
— До свидания. Отдыхай, Сергей Федорыч.
Сергей Федорыч посмотрел на него... Взгляд был короткий, но горестный и угасший какой-то. Не осуждал этот взгляд, не кричал, а как будто из последних сил, тихо выговаривал: «Больно...».
Кузьму как в грудь толкнули.
— Сергей Федорыч, я...
Сергей Федорыч повернулся и пошел в избу.
Кузьма быстрым шагом двинулся дальше.
— Пошли. Видел, как он посмотрел на меня?... Аж сердце чуть не остановилось. Сил нет, поверишь? На людей — еще туда-сюда, а на него совсем не могу глаз поднять. И зачем я зашел к ней?...
Федя помолчал. Потом тихо произнес:
— Да-а, — и вздохнул. — Это ты... вобчем... это... Не надо было.
— Разве думал, что так получится!...
— Знамо дело. Да уж так оно, видно... А вот хуже, что Егорка ушел. Ему, гаду, башку надо бы отвернуть. Теперь не найдешь...
22
Егор проспал на вышке до обеда. Выспался. Слез, посмотрел коня и стал собираться в дорогу.
Гринька сидел на завалинке, грелся на солнышке.
— Как теперь в деревне-то? — спросил он.
— Ничего, — откликнулся Егор, зашивая несмоленой дратвой лопнувшую подпругу.
— Отпахались?
— Давно уж.
Гринька задумался. Долго молчал.
— А ты чего дернул оттуда?
— Надо.
— Какой скрытный! — Гринька засмеялся хрипло.
Егор поднял голову от подпруги, посмотрел на него.
— Выкладывай, — сказал тот, — легче станет, по себе знаю. Убил кого-нибудь?
— Жену, — не сразу ответил Егор. Он подумал: может, правда, легче будет?
— Жену — это плохо, — Гринька сразу посерьезнел. — Баб не за что убивать.
— Значит, было за что.
— Сударчика завела, что ли?
— Завела, — Егор жалел, что начал этот разговор.
— Паскудник ты, — спокойно сказал Гринька. — Падали кусок. Самого бы тебя стукнуть за такое дело.
Егор, не поднимая головы и не прекращая работы, прикинул: если Гринька будет и дальше так же вякать, можно — как будто по делу — сходить в избушку, взять обрез и заткнуть ему хайло.
— А сударчик-то ее что же, испугался?
У Егора запрыгало в руках шило, он сдерживался из последних сил.
— Чья у тебя жена была?
— Ты что это, допрос, что ли, учинил? — Егор поднял глаза на Гриньку, через силу улыбнулся.
— Поганая у тебя душа, парень. Не любит таких тайга. Я бы тебя первый осудил. Хворый вот только... Эх, падаль!
Егор для отвода глаз осмотрел внимательно седло и направился в избушку.
Малышев был у своих пчел.
Егор вынул из мешка обрез, зарядил его и вышел к Гриньке. Подошел к нему, пнул больно в грудь.
— Говори теперь.
Гринька никак не ожидал этого. Он даже не поднялся, сидел и смотрел снизу на Егора удивленными глазами.
— Неужели я сгину от такой подлой руки? — спросил он серьезно. — Даже не верится. Ты что, сдурел?
Егор проверил взведенный курок, — отступать некуда, надо стрелять. А убивать Гриньку расхотелось — слишком уж спокойно, бесстрашно смотрит он. Самому Егору не верилось, что вытянется сейчас Гринька на завалинке и уснет вечным сном. Но и оставлять его живым опасно. Кто знает, сколько придется пробыть в тайге, — и все время будет за спиной Гринька или его товарищи.
— Не балуйся, парень, убери эту... Не бойся меня, я хочу менять свою жизнь. Вишь, хворый я. Поеду домой, покаюсь...
— Что же ты лаяться начал, хворый-то?
— А ты что же, чистым хочешь быть? Нет, врешь, — Гринька засмеялся. Он все-таки не верил, что умрет сейчас. — Врешь...
— Хватит!
— Чистым тебе теперь не быть, врешь, парень. Теперь тебя кровь будет мучить. Слыхал, что давеча старик сказал? Спать плохо будешь... А старик этот повидал нашего брата мно-о-го. Так что... вот. Ты думал: «Выехал на раздолье, погуляю»?. Не... За все надо рассчитываться. От людей уйдешь, от себя — нет.
Слушал Егор грозного разбойника и понимал, что тот говорил сущую горькую правду.
— Я уж и так измучился эти дни, — он опустил обрез.
— Во-о! — торжествующе сказал Гринька. — Ишо не то будет.
— А что делать?
— Это ты во-он, — Гринька показал на небо, — у того спроси. Он все знает. А я к зиме покаюсь.
— А я не хочу. Перед кем?
— Тебе рано, — согласился Гринька не без некоторого превосходства.
— Так что же делать-то, Гринька? — еще раз с отчаянием спросил Егор.
— Не знаю, парень. Бегать. Узнаешь, как птахи разные поют, как медведь рыбу в речках ловит. Я ему шибко завидую, медведю: залезет, гад, на всю зиму в берлогу и полеживает...
Та небывалая, острая тоска по людям, какую Егор предчувствовал дома в последнюю ночь, опять накинулась с такой силой, что хоть впору завыть. Он даже забыл, что случилось пять минут назад... Сел рядом с Гринькой. Тот легко выхватил у него обрез. Егор вскочил, но поздно — его собственный обрез смотрел прямо на него, в лоб. Даже лица Гринькиного не увидел он в это мгновение, даже не успел ни о чем подумать... Показалось, что он ухнул в какую-то яму и всего обдало жаром. На самом же деле, вскочив, он сунулся было к Гриньке, но, увидев направленный на него обрез, отшатнулся и крепко зажмурился... Грянул выстрел. Горячее зловоние смерти коснулось лица Егора. Он оглох. Открыл глаза...
Гринька смеется беззвучно. Что-то сказал и протянул обрез. Похлопал ладонью рядом с собой.
Егор крепко тряхнул головой, шум в ушах поослаб.
— Садись, — сказал Гринька. — Возьми эту штуку свою.
Егор взял обрез, сел.
— Ну и шуточки у тебя...
— Это чтоб ты знал, как других пужать. А то мы сами-то наставляем его, а на своей шкуре не испытывали ни разу. Теперь знай. Крепко трухнул?
Егор ничего не сказал, опять покрутил головой.
— Оглох к черту.
— Пройдет.
— Тьфу!... Прямо сердце оторвалось.
— Надо было. А то я разговариваю с тобой, а сам все на него поглядываю, — Гринька кивнул на обрез. — Думаю: парень молодой шло, ахнет — и все. Курево есть?
Закурили.
— Значит, нет выхода? — все о том же заговорил Егор.
С пчельника неторопким шагом пришел старик Малышев.
— Живые обое?
— Слава богу, старик.
Старик ушел.
— Выход? Выход есть — садись в тюрьму.
— В тюрьме мне совсем не вынести.
— Сидят люди... ничего.
Егор подумал. Нет, не вынести.
— Значит, бегай.
Опять тоска прищемила сердце. Егор зверовато огляделся.
— Обложили...
Гринька задумался о чем-то своем.
— Не поедешь со мной? — спросил Егор.
— Не. Отлежусь маленько. А потом — с таким все равно бы никуда не поехал.
Егор встал, пошел к коню. Подвязал обрез к седлу, сел, тронул в ворота.
— Счастливо оставаться!
— Будь здоров!
Дорогу Малышев давеча утром объяснил. И сказал, что тут можно и днем ехать. Но не радовало это Егора. Ничто не радовало. Тоска не унималась.
А день, как нарочно, разгулялся вовсю. Зеленая долина, горы в белых шапках — все было залито солнцем. В ясном небе ни облачка.
«А может, вернуться?», — мелькнуло в голове. Егор даже приостановил коня. И сразу встали в глазах: Федя, Кузьма, Яша Горячий, Пронька, Сергей Федорыч, Марья, сын Ванька...
Он почти физически, кожей ощутил на себе их проклятие. Тронул коня.
Гнали они его от себя — все дальше и дальше...
23
...Сидели на берету, у кузницы.
Федя подбирал с земли камешки, клал на ладонь и указательным пальцем другой руки сшибал их в воду. Кузьма задумчиво следил за полетом каждого камешка — от начала, когда Федя прицеливался к нему пальцем, до конца, когда камешек беззвучно исчезал в кипящей воде.
Из-за гор вставало огромное солнце. Тайга за рекой дымилась туманами — новый день начинал свой извечный путь по земле.
— Да, Федор... — заговорил Кузьма. — Вот как все вышло. В голове прямо мешанина какая-то...
— Душу счас надрывать тоже без толку, — Федя вытер ладонь о штанину. — Вот Егорка ушел — это да. Это шибко обидно.
— Егор, может, найдется, а они-то никогда уж!
— Знамо дело, — согласился Федя.
— Понимаешь, не могу поверить, что их нету... Марьи... дяди Васи... Забыться бы как-нибудь... — Кузьма лег на спину, закинул руки за голову.
— Как забудешься?
— И школа... Строили, строили... Теперь все сначала.
Федя ничего не сказал на это.
Ревет беспокойная Баклань, прыгает в камнях, торопится куда-то — чтобы умереть, породив новую большую реку.
Кузьма закрыл глаза.
— Слыхал, старик-то Любавин давеча: «Недолго, — говорит, — по земле походите». Может, так и будет?
— Кто ее знает? — помолчав, Федя положил руку Кузьме на плечо. — Не горюй, брат... Я так считаю, — поторопился он, — ишо походим.
— Ну и рука у тебя, Федор! Железная какая-то. До сих пор не пойму, как они тогда побили тебя!... Макар-то... с теми...
Федор смущенно кашлянул.
— Что меня побили — это полбеды. Хуже будет, когда я побью, — и рука его, могучая рука кузнеца, притронулась к худому плечу городского парня.
Свело же что-то этих непохожих людей!
Жизнь... Большая она, черт возьми!...