Ольга Румянцева. Говорить правду, только правду
Помню Василия Макаровича Шукшина еще очень молодым — в литературе и в кино малоизвестным. Молчаливым, замкнутым, легко ранимым равнодушием, очень стеснительным и в то же время полным внутренней, душевной силы — таким я встретила его, студента ВГИКа, впервые.
В один из непогожих осенних дней 1960 года в небольшую комнату отдела прозы журнала «Октябрь» вошел человек среднего роста, неказисто одетый. Его привел в редакцию студент Литературного института Л. Корнюшин.
— Вот, познакомьтесь, — сказал он, — это Василий Шукшин, о котором я говорил с вами. — У Васи — рассказы, посмотрите, пожалуйста.
Шукшин исподлобья, с каким-то мрачным недоверием посмотрел на меня, неохотно вытащил из кармана свернутую в трубку рукопись и протянул мне.
— Зря, — наверное... — сквозь зубы произнес он. А сам подумал (как потом мне рассказывал): «Все равно не напечатают, только время проведут!»
...Рассказы Шукшина сразу захватили меня. Поразило удивительное умение несколькими штрихами нарисовать героя, применить неожиданный психологический поворот, найти деталь, подчеркивающую характер. При этом не оставляло ощущение внутренней духовной силы автора, его настойчивого стремления заглянуть в глубь души человеческой и выявить без прикрас самую суть этой души.
Я показала рассказы члену редколлегии журнала Александру Михайловичу Дроздову. Александр Михайлович был тогда болен, но все же через несколько дней позвонил мне, сказал, что прочитал рукопись с большим интересом, и прислал свой отзыв. «Рассказы привлекательны, — писал он, — как явно наметившимися литературными достоинствами, так и редкой способностью автора видеть в людях хорошее. Я стою за то, чтобы напечатать весь цикл, за исключением рассказа «Стенька Разин», над которым, с моей точки зрения, стоило бы еще поработать, еще поискать, авось найдется истинное».
Этот рассказ вызвал в редакции наибольшие споры. Первая его половина была написана великолепно. Хорош был Васека — главный герой рассказа, — так верно и крепко схвачен, будто взят прямо из жизни. А вторая половина рассказа показалась нам слабее. Особенно не получился момент, когда Васёка, вырезав из дерева Стеньку Разина, показывает свое творение учителю Захарычу. Что же видит Захарыч? Стеньку застали врасплох. Ночью ворвались казаки и кинулись на атамана. Разин бросился к стене, где висело оружие, но споткнулся и упал. Хотел вскочить, на него навалились, заламывали ему руки. Сделав усилие, Степан все же поднялся, но его ударили по голове, и он упал.
С В. Стржельчиком, А. Кузнецовым, Г. Товстоноговым и Е. Копеляном
Вся эта сцена была полна такого динамичного, быстро сменяющегося действия, что изобразить все это в скульптурной группе было просто невозможно. Здесь чувствовались неестественность, надуманность.
Шукшин внимательно выслушал наши замечания, помолчал... Потом сказал:
— Его ведь предали, Степана-то. Свои предали... Заманили и схватили... А он верил им...
Сказал с горечью, с какой-то внутренней болью. Чувствовалось, что самый факт этот для него гораздо важнее того, что получилось в рассказе. Конечно, никто тогда не знал, какой важной, можно сказать, магистральной темой станет в творчестве Шукшина тема Разина. Возможно, не отдавал себе в этом отчета и сам он. Однако очевидно, что образ свободолюбивого Степана Разина уже тогда волновал молодого писателя.
Шукшин взял рассказ и обещал подумать. Но переделывать не стал. А через два года опубликовал его в журнале «Москва». И только спустя много лет, в фильме «Странные люди», Шукшин вновь вернулся к этому рассказу, глубоко, творчески переработал его. Он не только изменил состав фигур, которые вырезал его герой, но, я бы сказала, по-новому, с иных позиций взглянул на его работу, придав ей и всему рассказу совершенно иное звучание, иной смысл. Но об этом ниже.
...Рассказы Шукшина обсуждались на редколлегии журнала «Октябрь». Мнения о них не были единодушны. В конце концов было решено: рассказы Шукшина с автором доработать и публиковать.
Рассказы «Правда», «Светлые души» и «Степкина любовь» были опубликованы в третьем номере журнала за 1961 год, «Экзамен» напечатан в первом номере за 1962 год. Два рассказа — «Коленчатые валы» и «Леля Селезнева с факультета журналистики» — вышли в свет в пятом номере журнала за 1962 год под общим названием «Сельские жители».
С этого времени Шукшин начинает широко печататься. Его рассказы и повести выходят в журналах «Москва», «Новый мир», «Звезда».
При журнале «Октябрь» долгое время существовало литературное объединение молодых авторов — прозаиков и поэтов. Я входила в бюро, которое руководило работой объединения, и потому была тесно связана с нашими «объединенцами» (как мы их тогда называли).
Иногда молодые писатели приходили и ко мне домой то с новым рассказом, то с какой-нибудь задумкой. И обычно у нас организовывалось чтение. Мои дети (их было трое), в то время уже студенты, очень любили эти чтения. Принимали самое живое участие в обсуждении рассказов. Часто горячо спорили с авторами.
Жили мы тогда в центре старой Москвы, в небольшом, совсем ветхом доме, в одном из тихих переулков, примыкавших к улице Герцена. От нас легко было проехать в любой район города, может быть, поэтому молодые авторы так часто и заглядывали к нам.
Нередко вечером, когда я возвращалась из редакции, дома у меня уже сидел кто-нибудь из «объединенцев». Мы пили чай, топили печку (отопление было дровяное), потом слушали молодого автора.
Так было и в тот вечер, когда пришел к нам Шукшин. Произошло это зимой 1960 года. Крепкий, коренастый, он вошел в комнату, стянул с головы рыжую потрепанную ушанку и остановился у двери.
— Шукшин, — бросил он коротко и посмотрел испытующе на окружающих.
Молодой автор, начавший было читать свой рассказ, остановился. Все уставились на вошедшего. Суровым и нелюдимым показался тогда Шукшин. Но дети уже знали его по моим рассказам и встретили очень радушно. Пригласили к столу. От чая Шукшин решительно отказался. Чувствовалось, что и читать что-либо из своих произведений он явно не намерен.
Когда все успокоились, молодой автор продолжил чтение. Все молча, внимательно слушали. Но вот он закончил. Поговорили о рассказе, немножко поспорили. Потом все обратились к Шукшину и стали просить его тоже что-нибудь прочесть.
— Нет-нет, — ответил он. — Я лучше еще послушаю его, — указал он на молодого автора.
— Ну, пожалуйста, Василий Макарович, прочтите хоть один из рассказов, которые проходят у нас в редакции, — попросила я.
Шукшин помолчал, потом взял стул, сел в самый дальний угол, к печке, вытащил из кармана свернутую в трубку тетрадь и стал читать. Прочел один рассказ. Все стали просить: еще, еще... И вот он читает второй рассказ, потом третий... Так и читал он весь вечер негромким, но твердым голосом, прерываемый то отдельными возгласами, то дружным смехом окружающих. Кончил он как-то внезапно: остановился и закрыл тетрадь. Очевидно, долгое чтение было для него непривычным.
— Все! — сказал он, помолчал и, пожав плечами, добавил: — Вот зачитался-то!
И вдруг впервые за весь вечер поднял голову и улыбнулся: почувствовал, видимо, что рассказы взволновали слушателей, понравились... Улыбнулся такой хорошей, доброй, открытой улыбкой, что всем стало как-то просто, радостно, будто пришел в дом свой, родной человек.
Скоро мы очень подружились с Васей. Он стал часто приходить к нам, как говорил, «просто так, посидеть...». Любил вечера, когда мы все после работы собирались дома, читали что-нибудь или рассказывали. Вася приходил и устраивался непременно в углу. А иногда садился почему-то прямо на пол, на корточки, и негромким голосом начинал петь. Он любил песни. Пел разные, больше сибирские: «Глухой неведомой тайгою» или «По диким степям Забайкалья»... Пел медленно, протяжно, словно раздумывал над чем. И так горько, тоскливо становилось на душе...
Но вдруг, резко меняя тон, весело, как-то даже озорно начинал:
Эх, воля, моя воля!
Воля вольная моя,
Воля — сокол в поднебесье,
Воля — милые края!..
Любил Вася и лирические песни, такие, как «Потеряла я колечко», но особенно часто пел — «Миленький ты мой, возьми меня с собой!..». Пел эту песню долго, жалобно. То вдруг замолкнет, задумается... Потом опять повторяет ее. Будто хочется ему сказать о чувстве, которое словами не выразишь, а только песней...
Был Вася до крайности застенчив, стеснителен, замкнут. Трудно сходился с людьми. Когда к нам приходили знакомые, он обычно замыкался, уходил в себя, отъединялся. Никогда не поддерживал общий разговор.
В семье у нас любили смешное, забавное. А Вася в высшей степени был одарен чувством юмора. Иногда он вдруг загорался и начинал рассказывать смешные случаи из своей жизни. Помню, мы много смеялись, когда Вася рассказал нам, как однажды поехал он в Сибирь навестить мать и сестру. По дороге зашел в магазин купить им гостинцы. И вдруг увидел: на полу валяется пятидесятирублевка. Он поднял ее над головой и, помахивая, торжественно заявил покупателям: «Хорошо живете, граждане! У нас, в Москве, такими бумажками не швыряются!»
Каково же было его изумление, когда, сунув руку в карман, он понял, что деньги-то были его!
Спустя несколько лет этот эпизод вошел в его рассказ «Чудик».
Дети мои так сдружились с Васей, что все события его жизни переживали, как свои. Однажды сын и дочь объявили мне, что завтра идут во ВГИК на защиту Васиного диплома.
Вернулись они веселые, восторженные, переполненные впечатлениями. Наперебой рассказывали, как выступал Вася, какую прекрасную, высокую оценку его работе дал Михаил Ильич Ромм.
— Из Лебяжьего сообщают, что в небе советской литературы и кино взошла новая яркая звезда — Василий Шукшин! — сияя, объявили они. — Един в трех лицах!
— Из Лебяжьего сообщают?! А лебяжьего пуху оттуда, случайно, не шлют? — съехидничал младший сын, Толя, завидуя, что не был на защите диплома, и не понимая, о чем идет речь.
— Перестаньте дурачиться, — рассердилась я, — объясните все как следует!
Наконец они рассказали, что «Из Лебяжьего сообщают» — название Васиной дипломной работы, он сам написал сценарий, поставил его и сыграл одну из главных ролей. Все это было полной неожиданностью: Вася, хотя и говорил, что работает над дипломным фильмом о деревне, ни словом не обмолвился, что он и сценарист, и режиссер, да еще и актер в нем.
В сценарий вошел эпизод из рассказа «Коленчатые валы», который Вася читал нам вслух. Роль тракториста играл Леонид Куравлев.
— Весь эпизод поставлен и сыгран блестяще, — заявили мои ребята.
Их поразило, что и на экране Шукшин сумел найти выразительные средства, чтобы интересно и ярко показать человеческий характер. Детали обстановки, жест, манера говорить, даже походка героя — все у него имело определенную смысловую нагрузку и красноречиво говорило зрителю, что за человек перед ним.
Когда много лет спустя мне случайно довелось увидеть этот дипломный фильм, я убедилась, что уже в первой своей работе Шукшин заявил себя как талантливый режиссер, хотя она была еще незрелой и во многом несовершенной.
Мое интуитивное ощущение, что Степан Разин как-то по-особенному дорог Шукшину, неожиданно получило подтверждение.
Был один из первых дней нового, 1961 года. У нас в доме стояла елка. Хотя дети мои были уже взрослые, все же они любили наряжать елку. Любили, погасив свет, смотреть на мерцание елочных огней. Настроение у всех было в этот вечер еще новогоднее: шутили, смеялись, потом стали читать стихи. Каждый читал любимого поэта. Попросили почитать и Васю. Всем хотелось узнать: какие он любит стихи, какого поэта.
Шукшин долго отнекивался, потом вдруг махнул рукой и согласился.
— Только погасите свет, пусть горит одна елка! Ладно? — попросил он.
Свет погасили, Вася сел на краешек дивана и стал читать... Все увлеченно слушали его. «Но что это он читает? — подумалось мне. — Такого поэта я не знаю!» И вдруг меня осенило: ведь это его стихи! Он свои читает!.. Это было совершенно неожиданно, я не знала, что Вася пишет стихи. По форме они, возможно, и были несовершенны, однако чем дальше он читал, тем все больше захватывал и покорял слушателей.
В стихах говорилось о казацкой вольности, смелой удали, о бунте против тирании, против царя... В голове мелькнуло: да ведь он о Разине читает, о разинском восстании!
Вася читал долго, забыв, по-видимому, обо всем на свете, целиком отдавшись тому, о чем читал. Его негромкий, твердый, Чуть с хрипотцой голос звучал ровно, сильно. Он не выкрикивал, не делал особых ударений, не стремился что-то выделить или подчеркнуть. Он забыл, что не один, что его слушают. Казалось, сейчас он был не здесь.
От его стихов веяло сибирской широтой, силой, удалью и такой самозабвенной любовью к свободе, такой страстной ненавистью к тирании, что все мы невольно поддались его настроению.
Старая московская квартира, зажженная елка, притихшая молодежь — все это, казалось, исчезло куда-то, отодвинулось...
Мы были там — в широких приволжских степях, с восставшими разинцами!
Все сидели ошеломленные под впечатлением услышанного. А когда опомнились, оказалось, что времени уже три часа ночи. Вася тут же собрался уходить. Но транспорт давно не работал, а жил Вася в общежитии ВГИКа, на окраине города. Мы стали просить его переночевать, но он наотрез отказался.
— Как же вы доберетесь, ведь идти через весь город?! Оставайтесь! — пыталась я уговорить его.
— А я — на такси! — озорно, с веселой улыбкой ответил он и повторил с ударением:—На такси!
«Да ведь у него и денег-то, наверное, нет», — подумала я. Подозвала сына и попросила его немного проводить Васю и как-нибудь незаметно сунуть ему в карман деньги на такси. Когда Володя вернулся, он сказал:
— Не удалось! Не взял, ни за что не хотел брать. Рассердился, говорит — деньги у него есть. Даже показать грозился!
И только много лет спустя, когда мы однажды вместе с ним вспоминали тот вечер, Вася признался, что денег у него тогда не было ни копейки, и весь остаток ночи он шел к себе в общежитие пешком через весь город.
— А знаете, я с удовольствием вспоминаю ту ночь, — сказал он. — Уж больно на душе хорошо было!
Когда впоследствии я узнала, что Шукшин работает над сценарием о Степане Разине, то нисколько не удивилась. Было уже видно, как захватил его помыслы Разин.
Вася редко рассказывал о своей работе, о своих замыслах. Только о Разине мог говорить часами, самозабвенно, вспоминая мельчайшие детали и факты. Однажды он целый вечер рассказывал о Разине — это был праздничный вечер 7 ноября 1966 года.
Шукшин пришел к нам вместе с женой — Лидией Николаевной Федосеевой, которая, как мы знали, деятельно помогала ему собирать материалы о Разине. Сперва он сидел молча, и только когда речь зашла о Разине, оживился и стал рассказывать, как собирает материал, как хочет построить свою вещь строго на документах.
— Порой за сухими словами документов скрываются интереснейшие события, — говорил он. — Вот, например, прочел я письмо царя Алексея Михайловича боярам, где он приказывал допросить Разина: что это за шуба, которая наделала на Волге так много шума?
— Что за шуба и что за история такая? — спросили мы в свою очередь.
— А вот, нашел я и еще документ, — сказал Вася, вдруг оживившись и блеснув глазами. Он похлопал себя по карманам, достал записную книжку и прочитал: — Из расспросных речей в посольском приказе толмача Ивана Никитина: «Шел Стенька с Хвалынского моря, и отнял-де боярин Прозоровский шубу, а та-де шуба зашумела по Волге, а сукно-де по всей России зашумит».
И Вася подробно и увлеченно рассказал, как алчный астраханский воевода выпрашивал у Разина приглянувшуюся ему соболью шубу, как Степан отдал ее и лихо посмеялся над стяжательством воеводы. Он совершил это «подношение» при всем собравшемся народе и сделал воеводу посмешищем всего города. Рассказал и о том, какие трагические события развернулись в связи с этой историей.
С сердечной болью, изменившись в лице, говорил он о казни Степана, о муках и пытках, которые тот вынес с необыкновенным мужеством. Помню, меня поразило тогда, с какими мельчайшими подробностями знал он все, вплоть до устройства дыбы. А когда говорил, как пытали Степана, слова падали глухо, негромко, и было больно и страшно слушать — казалось, пытали его самого.
Однажды Вася пришел к нам какой-то грустный, рассеянный, по-видимому, был чем-то огорчен. Разговор не клеился, и, чтобы немножко развлечь его, мы предложили послушать пластинку «Голоса русских писателей». Вася охотно согласился, но слушал безучастно, до тех пор, пока не раздался голос Есенина, читавшего монолог Хлопуши из поэмы «Емельян Пугачев». Еще Горький отмечал, что Есенин читал его потрясающе.
Сам эпизод, когда в стан Пугачева является каторжник Хлопуша, — один из сильнейших и драматичнейших моментов в поэме. Посланный оренбургским губернатором убить Пугачева, Хлопуша не только не поднял на него руки, а, напротив, пришел к нему как друг, примкнул к восставшим.
При первых же звуках голоса Есенина Шукшин вдруг встрепенулся, как-то весь напрягся, подошел к проигрывателю.
Голос поэта звучал хрипло, надрывно, и это как нельзя более подчеркивало суровые, отчаянные слова Хлопуши:
Сумасшедшая, бешеная кровавая муть!
Что ты? Смерть? Иль исцеленье калекам?
Проведите, проведите меня к нему,
Я кочу видеть этого человека...
Гнев народа, размах и напряжение крестьянской войны — «рев грозы, от которой дрожит вся империя» — все это звучало в словах Хлопуши. В неоднократно повторенном требовании каторжника провести его к Пугачеву, в его возгласе: «Я хочу видеть этого человека», — слились гнев и сила, отчаяние и надежда...
Шукшин слушал молча, стоя, удивленно глядя на крутящуюся пластинку, точно видел за ней что-то другое...
Его напряжение передалось всем. Молодежь притихла, никто не проронил ни слова.
Когда Есенин кончил читать, Шукшин сел и заплакал.
— Вот ведь оно как... — сказал он растерянно и потрясенно. И тут же собрался уходить. Ни о чем говорить в этот вечер он, видимо, больше не мог.
Но на другой день он пришел снова и прямо с порога попросил: «Пожалуйста, поставьте пластинку...». И вновь напряженно и жадно вслушивался в слова каторжника:
Слава ему! Пусть он даже не Петр!
Чернь его любит за буйство и удаль...
В этот вечер он несколько раз подряд с неослабевающим вниманием слушал монолог Хлопуши. Говорить о чем-либо ему явно не хотелось. Он сидел молча, опустив голову, и думал о своем. Только уходя, вдруг выпрямился, сверкнул глазами и весело, даже лихо, сказал: «Чернь его любит за буйство и удаль!» Помолчал и, отвечая каким-то своим мыслям, добавил: «И за ум — тоже!» И улыбнувшись, ушел.
Эту пластинку «Голоса русских писателей» мы и потом много раз проигрывали по его просьбе. Внимательно, с интересом слушал он голоса и других писателей: Льва Толстого, Брюсова, Маяковского. Но когда начинал читать Сергей Есенин, Вася всегда волновался, будто все происходящее касалось его лично. Слушал с напряженным вниманием, отключившись от всего остального. Видимо, воспринимал это по-особенному, соотнося с чем-то своим, чем жил и мучился.
Мы не спрашивали Васю, почему его так волнует чтение Есенина. Но никто из нас не сомневался в том, что, слушая отрывок из поэмы «Пугачев», он думал о Степане Разине, судьба которого так захватила его, что работа над темой о Разине становилась главным делом его жизни...
— Все время думаю о нем... Разин для меня теперь — вся моя жизнь! — признался он мне однажды.
— Как же получилось, Вася, что вы, можно сказать, сам современность — и вдруг такое увлечение исторической темой? — спросила я.
— Так это не вдруг, — задумчиво, как-то даже сурово проговорил он. — Давно интересуюсь крестьянами. Историю, их судьбы хочу изучить.
— А Разин? — продолжала я расспрашивать. Мне хотелось, чтобы он разговорился, рассказал подробнее о своей работе.
— Разин... — он помолчал. — Народ любил его. Очень. Мимо этого не пройдешь! Он крестьян поднял. Свободу любил без оглядки, без удержу... Думается, этим он и современен.
— Но ведь о Разине писали и Чапыгин, и Злобин, и многие другие. Разве вам не страшно, Вася, вступать в соревнование с ними?
— Страшно, конечно... Что и говорить, — ответил Вася. Он помрачнел, опустил голову. — И все же охота мне всю правду узнать о нем, душу его постичь...
Шукшин был неразговорчив, чем-то явно озабочен, он пробормотал еще что-то невнятное и ушел.
Через несколько дней он зашел к нам с кипой книг.
— Из библиотеки тащусь! — отдуваясь, сказал он. — Читаю Ленина.
— Что именно у Ленина? — спросила я.
— А помните, мы как-то говорили с вами о Разине, и вы сказали, что Ленин писал о нем?
— Конечно, Вася, помню! Владимир Ильич произнес речь на открытии памятника Разину на Красной площади.
— А сегодня я нашел у Ленина еще о Разине! Вот, пожалуйста, статья «О чем думают наши министры».
Он вытащил из кипы книг одну и раскрыл ее. Это был том из Собрания сочинений В.И. Ленина.
— Итак, — начал Вася взволнованно, — 1895 год. Министр внутренних дел Дурново с возмущением пишет обер-прокурору синода о том, что в письме, отобранном при обыске у преподавателя воскресной школы, идет речь о программе по истории и в ней (о ужас!) упоминается о бунте Разина и Пугачева!
Сжав кулак, Шукшин с ожесточением потряс им.
— Больше двух веков прошло после восстания Разина, а за одно упоминание о нем все еще арестовывали! Вот кто такой Разин! — воскликнул он.
Вскоре я услышала от одного знакомого историка, профессора С.О. Шмидта, что журнал «Искусство кино» прислал ему на отзыв удивительную работу — сценарий Василия Шукшина о Степане Разине и что он прочитал сценарий с огромным интересом.
Я рассказала профессору, что давно пристально слежу за литературной судьбой Шукшина, и попросила показать мне рецензию, которую он послал в журнал «Искусство кино». С чувством большого удовлетворения узнала я, как высоко, даже восторженно оценил работу Шукшина этот ученый — доктор исторических наук — специалист именно по этому периоду русской истории. Шмидт писал, что Шукшин не только очень серьезно изучил материал, но и сумел верно выразить дух той эпохи, что образ Разина, убежденного, мужественного народного вождя, получился глубоко впечатляющим.
Обратил внимание профессор и на язык произведения. Он отмечал, что герои у Шукшина говорят языком своеобразным, во многом близким к старинному, но в то же время вполне понятным нашим современникам.
Заканчивалась рецензия словами: «Сценарий Шукшина — это прежде всего мастерское художественное произведение большой мысли и большой силы эмоционального воздействия. Пусть же поскорее замысел В. Шукшина воплотится в кинофильм».
Сценарий Шукшина был напечатан в журнале «Искусство кино» и вскоре получил премию как лучший сценарий года.
...Вся наша семья очень радовалась Васиным успехам, и мы постоянно спрашивали его: когда же он будет снимать фильм? Однако съемки все откладывались, и однажды Вася сказал, что задумывает новый сценарий.
Шукшин часто вспоминал село Сростки, в котором родился и где прошло его детство. Вспоминал, как мать рассказывала ему, что еще в старое время среди неграмотного, забитого нуждой люда встречались особенные, не похожие на других люди. Их считали юродивыми и за их необычность называли «чудиками».
— На самом же деле — это интереснейшие люди, — говорил Шукшин. — Есть и на моей памяти такие чудики...
Он вспоминал, что в детстве и в юности жил с ними бок о бок, наблюдал изо дня в день.
— Знаете, — сказал он однажды, — они ведь талантливые, эти странноватые люди. В душе у них живет стремление выйти из обыденности, обыкновенности. Сотворить что-то свое — особенное. На удивление и на радость людям. И в каждом из них глубоко сидит артист, художник, словом — творец...
Вот это творческое начало в них и привлекало Шукшина. Ему хотелось поглубже заглянуть в души этих «чудиков», выявить, сделать ощутимым их стремление к творчеству, которое жило в них помимо их воли и часто оставалось непонятым окружающими.
— У нас в деревне, — говорил Вася, — над такими людьми часто смеялись, считали их дурачками. Жалели их даже... Вот так...
Дороги были сердцу Шукшина эти странные люди. Он писал о них еще в первых своих рассказах, в сборниках «Сельские жители» и «Там вдали...», в романе «Любавины» и в последующих книгах. И, наконец, написал сценарий, который так и назвал — «Странные люди».
Когда я смотрела этот фильм, меня поразило, с каким душевным тактом, теплотой и даже нежностью показал Вася этих людей, с их одаренностью, способностью к творчеству. Способностью, так удивительно преображающей человека, делающей его воистину прекрасным!
Есть в фильме эпизод, когда Бронька Пупков после очередного рассказа о своем мнимом покушении на Гитлера возвращается с охотниками в деревню. Но вдруг, отстав от них, остается один на опушке леса. Почему не хочет он вернуться в деревню вместе со всеми? Боится брани жены, которая тотчас поймет, что он опять «рассказывал»? Страшится насмешек окружающих? Но ведь за долгие годы он уже привык и к тому и к другому... Нет, не это его остановило! Он еще весь во власти созданного его воображением мира. Придуманные им образы и картины так потрясают его самого, что он не может сейчас вернуться в обыденную реальность жизни. Еще миг прожить в этом прекрасном, ослепительном мире, где ты творец и хозяин!
Бронька не произносит ни единого слова, он просто стоит у высокой, шумящей на ветру березы. Но весь его вид — поза, взгляд, выражение лица — без всяких слов, красноречиво говорит о том, что пережитая им буря еще не улеглась в нем...
Я с восхищением говорила Васе, что этот эпизод — большая удача его как режиссера, что ему удалось выразить на экране так много столь скупыми средствами. Но Вася не любил похвал. Казалось, он испытывал при этом даже неловкость. Он только засмеялся и махнул рукой.
Несмотря на то, что в фильме «Странные люди» Шукшин работал совсем над другим материалом, со Степаном Разиным он не расстался и здесь. Теперь он вернулся к тому раннему рассказу «Стенька Разин», который когда-то приносил в редакцию.
Но тема Разина получила в фильме совершенно новое, глубокое раскрытие. Множество фигур, вырезанных Васёкой в рассказе, Шукшин заменил одной фигурой связанного Степана. Но не это было главным. Если в рассказе Захарыч плакал, глядя на гибель Разина, то теперь, взглянув на связанного Степана, он негодующе воскликнул:
— Зачем ты его связал?!
Васека (в фильме его зовут Колька) искренне удивился.
— Да ведь его поймали, казнили!.. — ответил он.
— Казнили?! — нахмурился Захарыч. — Нет! Это он казнил Романовых! Казнил тиранию! А ты его связал... — Захарыч сокрушенно покачал головой...
И Колька понял своего учителя. Чутьем художника понял глубокий смысл его слов: важно то, что совершил Разин, а вовсе не то, что его связали и казнили. Он был первым, кто восстал против царя и его тирании, и потому — бессмертен, как бессмертно стремление угнетенных к свободе. Колька понял это, схватил и бросил свое творение в огонь!
— И, может быть, именно в этот миг, — говорит Шукшин устами Захарыча, — в России родился еще один истинный художник!
Шукшин часто говорил мне, что любит наблюдать, как меняется жизнь, меняются жизненные процессы и в городе и в деревне. При этом интересовала его не внешняя сторона дела, а внутренняя, духовная жизнь людей.
— Подсмотреть бы, — говорил он, — и узнать душу человека. Проследить за движением этой души! — Потом, прищурившись, задумчиво: — И суметь бы сказать людям всю правду о них! Вот что надо-то!
Вася с нежностью и любовью относился к крестьянину, но если видел в нем отрицательные качества, был беспощаден к ним в своих рассказах.
В этой связи мне вспоминается спор, который возник у нас по поводу рассказа «Срезал», где Шукшин жестоко высмеял зазнайство и невежество деревенского мужика Глеба Капустина. Начитавшись книг без разбору (какие попадались под руку), Глеб считал себя высокообразованным человеком и любил «срезать» каждого приехавшего в деревню интеллигента. Он ставил нелепые, бессмысленные вопросы и, не получив на них ответа, считал, что поставил интеллигента в тупик, или, как он говорил, «срезал».
Конечно, большинство споривших считало, что в рассказе осмеяно невежество. Но некоторых не удовлетворяло, что молодой кандидат наук, с которым «сражается» Глеб, хотя и понимает всю абсурдность его разглагольствований, тем не менее возражает ему очень слабо, не считает нужным дать ему должный отпор. У Глеба Капустина находили даже некоторые привлекательные черты: смелость, напористость.
Для разрешения спора позвали Васю. Он выслушал всех внимательно и серьезно. Потом молча прошелся по комнате, что-то обдумывая и слегка, как бы про себя посмеиваясь. Остановился на пороге и негромко, но очень внятно и твердо сказал:
— Глеб Капустин — невежда и демагог. Ему нет и не может быть оправданий. Никаких. Никогда. Это, собственно, я хотел сказать.
— Ну, что получили! Срезал вас автор! — закричал один из споривших.
— Да, если уж сам автор... — признали другие.
Но одна из присутствующих, женщина очень темпераментная, обладающая и даром речи и недюжинными литературными способностями, не хотела сдаваться. В молодости она была знакома с Луначарским и теперь с горячностью воскликнула:
— Хотела бы я видеть вашего Капустина, если бы на месте кандидата Кости был Луначарский! Да он бы в две минуты показал всем окружающим, всей деревне, что это за птица такая — Глеб Капустин! Он бы из него мигом кочан капусты сделал!
Вася засмеялся.
— Так ведь то Луначарский! — сказал он. — А в рассказе — юнец зеленый...
Жизнь Шукшин любил очень. Людей любил. Все фальшивое, надуманное не воспринимал органически. Ложь ненавидел.
— Надо бы стараться, — говорил он, — жизнь сделать краше! Пусть радуются люди-то.
«В восемнадцать лет самая пора начать думать, ощущать в себе силу, разум, нежность — и отдать бы все это людям. Кому же еще? Вот — счастье, по-моему», — писал Шукшин в статье «Монолог на лестнице»1.
Мне вспоминается, что еще в самых первых рассказах Шукшина внимание остановилось на одной особенности, важной, мне думается, для всего последующего его творчества.
Герой одного из рассказов — «многоопытный» председатель колхоза, привыкший хитрить и изворачиваться, где надо козырнуть перед начальством, лихо выступить на собрании, а где надо и смолчать и скрыть свои неблаговидные действия. И вот этот-то, что называется, тертый калач встречается с человеком, который спокойно и просто говорит правду, не ловчит, не виляет, ничего для себя не выгадывает, нет, просто говорит правду, пожалуй, даже в ущерб себе.
Зло и горько становится на душе у председателя «от сознания, что человек, сидящий рядом с ним, имеет смелость быть правдивым и прямо смотреть ему в глаза...»2.
Председатель и злится на своего собеседника, а в то же время и завидует ему: человек имеет смелость сказать правду, а он со всем своим опытом и авторитетом этого себе позволить не может!
Рассказ так и назывался — «Правда».
Когда теперь я перечитываю рассказы Шукшина, часто думаю о том давнем впечатлении и вновь и вновь убеждаюсь, что мысли, прозвучавшие в раннем рассказе, не были для Шукшина случайными. Через все творчество пронес он страстное и настойчивое стремление говорить правду и только правду.
Говорить народу о нем самом, о его жизни правду — в этом Шукшин видел высшее назначение искусства вообще, это было его личной целью, его болью, его страстью, смыслом всей его жизни, это было тем, чему он отдался весь без остатка, без оглядки.
«Нравственность есть правда. Не просто правда, а—Правда. Ибо это мужество, честность, это значит — жить народной радостью и болью, думать, как думает народ, потому что народ всегда знает Правду»3.
Так писал Шукшин в 1969 году в статье «Нравственность есть Правда». Таким он и остался до последних дней своей жизни.
Да, это был необыкновенный человек, с сердцем чистым, с великой любовью к жизни, к людям, ко всему, что на земле может быть прекрасным.
Таким он останется в моей памяти, в сердце.
Примечания
1. Культура чувств. М., «Искусство», 1968, с. 126.
2. «Октябрь», 1961. № 3, с. 93.
3. Искусство нравственное и безнравственное, с. 139.