С. Залыгин. «Памяти Василия Шукшина» (Некролог)
«Огонек». — 1974. — № 42. — С. 30—31.
В эти дни, мысленно еще прощаясь с Василием Макаровичем Шукшиным, — мы снова и снова поражаемся удивительной разносторонности его таланта. Нельзя не удивляться: актер, режиссер, сценарист, прозаик в одном лице — действительно наше искусство еще не знало такого поразительного сочетания.
Если бы Василий Шукшин был только актером, только режиссером, только прозаиком, но и тогда, в этом каждом отдельном случае, мы имели бы перед собою выдающееся дарование, — достаточно восстановить в памяти его режиссерскую работу в «Калине красной», актерскую — в «Печках-лавочках» или снова прочесть один из его последних сборников прозы, чтобы убедиться в этом.
Казалось бы, этот человек должен был обладать искусством перевоплощения из одной своей ипостаси в другую, но так только казалось, в действительности же самым высоким искусством его натуры было умение т внутренняя необходимость оставаться самим собою неизменно.
И вот всякий раз, когда мы шли смотреть фильм с его участием, мы встречались не с актером, а с самим, с тем самым неизменным Шукшиным, с тем человеком, который есть он.
Мы знаем, что в его руках — весь фильм, что это его сценарий, его режиссура, его исполнение, но сам он этого не знает, не придает этому ни малейшего значения. Он сейчас — никакой не хозяин и не творец фильма, задумавший и воплотивший его с самого начала — от впервые промелькнувшей мысли о нем до самого конца — до монтажа готовой ленты; все это остается «за» — за пределами нашего восприятия, и нам кажется, будто Шукшин не снимается, а кто-то другой снимает его скрытой камерой для того, чтобы спустя час или два он увидел сам себя...
Увидел и сам себя рассудил: так ли, по-человечески ли он поступил? Не обнаружила ли скрытая камера какого-то ложного поступка с его стороны? В том числе какого-то актерского жеста или того экранного выражения лица, с которым миллионными тиражами выходят фотографии и малых и больших кинозвезд?
В любом кадре, в любой сцене Шукшин — это только он, а больше никто. Никому, никогда, ни на одну минуту он не передоверяет самого себя. Равно как никогда, ни у кого и ничего не заимствует.
Существует ситуация, в этой ситуации существует он, Шукшин, — вот и все. Вот ему и предстоит так или иначе поступить, так или иначе решить житейскую проблему и даже не проблему, а повседневную задачу... То ли он, Шукшин, тракторист и со своей женой собирается из своей родной деревни поехать на курорт, то ли еще что, вот и надо решить — как это сделать?
И не искусство подчиняет своим законам это решение, а жизнь в ее реальности подчиняет себе все средства искусства, чтобы выразить себя хотя бы и по этому совсем незначительному поводу. И вот уже на экране — соседи Шукшина, его жена, его дети, его мать. Так и должно быть: все эти люди действительно имеют прямое отношение к поездке своего мужа, отца, сына и соседа.
И — соседа...
Это слово — сосед, — понемногу теряющее свое значение для нас, никогда не теряло его для Шукшина.
На юг от Бийска лежит село Сростки, родина Василия Макаровича.
Сростки — это потому, что здесь сращиваются две дороги — знаменитый Чуйский тракт и малоизвестный большак.
Десятки раз приходилось мне бывать в Сростках, и, должно быть, потому, как только я видел Василия Шукшина на экране или читал его, передо мной вставала картина этого селения на берегу быстрой и сильной Катуни.
И дело тут не в объяснениях, а в чувстве; в том убеждении, что каждая работа Шукшина вышла отсюда, из Сростков, и вернется сюда же, в Сростки, на суровый и нелицеприятный суд ее жителей, соседей Василия Макаровича.
И гордишься, и удивляешься этим Сросткам без конца, и завидуешь им: вот что они оказались способными дать, вот что они способны принять — какой дух, какую нравственность, какую глубину жизни...
Заветной мечтой Василия Макаровича был фильм «Степан Разин», который он хотел поставить по собственному роману того же названия. Поставить и сыграть в нем заглавную роль..
Трудно это себе представить, прям-таки невозможно, чтобы Шукшин, снова оставаясь самим собою, стал бы в то же время и Степаном Разиным.
Но это нам — невозможно. А вот ему — можно. Потому что должно: ведь он ощущал задачу как свой долг, как самого себя.
И он т- не надо сомневаться — сделал бы это. Достиг. Ведь все, что он написал, сыграл и поставил, — все это сделано им за какие-нибудь десять-пятнадцать лет. А если бы он имел впереди в несколько раз больше? Или хотя бы столько же?!
Так же, как Шукшин без грима играл, так же без грима он и писал.
И тут тоже присутствовала скрытая камера, только теперь она была направлена не на нео, а им на кого-то другого.
И в литературе ее собственные понятия- сюжет, фабула, завязка, кульминация — как бы не существовали для него, все это заменялось одним понятием жизни, и даже не понятием, а ею самой.
Ею самой, выраженной в характерах и ситуациях, в нравственных ее началах, поскольку без них искусство — не искусство, литература — не литература, да и сама жизнь — тоже не жизнь. У него не было ни тени умиления или заискивания перед своими героями. Больше того, он был суров в отношении к ним той суровостью, которая неизбежна, если писатель очень хорошо знает людей, если он очень хочет, страстно желает, чтобы не только им было лучше, но чтобы они сами тоже были лучше.
И его герои никогда не обижались на него за это. Иначе говоря, они всегда оставались достоверными и, выполняя роль героев и действующих лиц, оставались живыми людьми.
И, как сказал Василий Шукшин в последней строке одного из последних своих напечатанных произведений, он всегда ставил перед ними вопрос: «...что с нами происходит?»
Шукшина больше нет. Тяжела утрата.
Тот художник, которым он был — долгие годы будет изучаться, будет внимательно рассматриваться.
То, что создано им, создано не на сегодня — на многие годы и времена.
Но сегодняшняя утрата, такая неожиданная, такая несправедливая — безмерно тяжела.