V. Поверяя прошлое современностью
Работая над образом Лопахина, Шукшин не то что не забывал о своем Степане Разине. Они жили оба внутри его, не мешая, а напротив, даже во многом поддерживая, помогая друг другу.
Вдумываясь в феноменальную творческую неистощимость, емкость дарования художника, начинаешь угадывать, нащупывать и, может быть, даже наконец понимать многие жизненные и творческие причины того, что такие далекие герои и такие разные эпохи встретились, совместились, сошлись в образном мышлении творца, ничем не нарушив тенденций его основного, всегда остросовременного направления, его постоянной устремленности к жизни человека, народа вокруг себя — самой нацеленности Шукшина на современность.
Конечно, такой уход в прошлое, в далекие события истории всегда кажется поразительным. Он — неожидан для нас. И — закономерен для настоящего творца, который и вчера и сегодня равно ощущает величие своего народа и вчера и сегодня черпает в народной жизни тему подвига, тему благородства, тему свершения.
Наверное, каждому большому художнику бывает необходим такой именно взгляд, расширяющий границы времени, такая ретроспектива.
Примеры тому есть в большой истории отечественной литературы. Достаточно напомнить о пушкинском «уходе» от современности к событиям времен Бориса Годунова. Тут ведь тоже было стремление — поверить прошлым путь познания настоящего, путь дальнейшего проникновения в окружающую жизнь, то есть, опять же, в современность, как неизменную основу творчества.
То, что Шукшин обратился к Степану Разину, на мой взгляд, утверждает его как крупнейшего художника современности, выразителя главных черт народного характера, народной совести.
В самоотверженной и беспокойной, созидательной сущности героя, в постоянном его стремлении к истинному совершенству и внутренней правде Шукшин видит то, что и покоряет его в образе Степана Разина. Не делая его «святым», художник свято поклоняется народу, который дал миру такого героя. Через призму своей эпохи Шукшин постигает эпоху Разина, его жизнь, его время...
Это, может быть, самая нелегкая ноша в том поразительном художническом бремени, которое невидимо для посторонних глаз взял на себя Шукшин, взвалил на плечи, и нес, и нес, устремляясь все дальше в постижении мира, пока не отказало сердце...
Огромная сложность, возникшая перед художником, заключалась, как ни странно, еще и в том, что он отнюдь не был первооткрывателем темы Разина, образа Разина. Уже существовал в литературе словно «шелками вытканный» чапыгинский «Разин Степан», как восхищенно отзывался о романе А.М. Горький; была книга Злобина, большой читательский интерес вызвала книга о Степане Разине, вышедшая недавно в серии «Жизнь замечательных людей» и написанная историком А.Н. Сахаровым.
Авторы всех этих произведений об одном и том же герое хоть и равно видят в нем явление Необычайное, совершенно различны в идейно-творческой нюансировке примет эпохи, ее деталей, существенных для понимания облика самого Разина, как и людей, его окружающих.
Никак не отклоняясь от исторической правды, следуя тому, что известно науке, а в то же время идя своей собственной дорогой, указываемой сердцем, Шукшин блистательно осуществил свой собственный замысел. Шукшинский Степан Разин не только ничем не «напоминает» того, что было прежде о нем сказано. Нет, он как бы заново предстает перед читателем в своей человеческой сути, а главное, чисто народной национальной самобытности, душевности — обязательного для Шукшина признака человеческой незаурядности.
Вот здесь-то, по-моему, и таится разгадка главного секрета, главной удачи художника. Вовсе не понадобились Шукшину все те разноцветные яркие шелка, которыми был выткан и самый образ Разина, и все вокруг него в романе Чапыгина, где мы погружаемся как бы в полулегендарный мир сказания, мифа о герое. Думается, сама форма этого сказания, его язык, изобильно оснащенный древними речениями, пожалуй что, даже и чрезмерный переизбыток давно вышедшей из употребления словесной старины, утяжеляющей стиль, уводят повествование о народном герое в жизнь, прямо-таки недосягаемо от нас отдаленную... Она — архаична.
Совершенно иной характер имеет живо и талантливо написанная, а вместе с тем серьезная исследовательская работа А.Н. Сахарова о крестьянской войне в России, шедшей под предводительством Степана Разина. Хотя именно это произведение, автор которого свободно пользуется приемами беллетристики, рассказывая о решающих этапах народной войны, понадобится нам для уточнения отдельных фактов истории, всей жизни героя, руководившего этими военными событиями с размахом народного гения, — вождя и мечтателя одновременно.
Для Шукшина роман о Степане Разине, названный «Я пришел дать вам волю», пронизан прежде всего темой мечты, темой будущего. Она таится в глубинах замысла, определяя современность звучания, его актуальность для нас, людей сегодняшних.
Перечитывая страницы романа, как и сценария, по которому Шукшин готовился к съемке фильма, поражаешься уменью автора сделать своей, доступной и всем нам, картину того давно минувшего человеческого бытия. Вот уж где нет никакой архаики, вот где все движется и блестит, сверкая и не шелками вовсе, а яркими живыми и радостными красками жизни, — звучит и гремит множеством то веселых, то резких и гневных или отчаянных человеческих голосов, завораживает горделивым плавным движением красавцев стругов по широкой речной волне, шумом битвы под стенами городов, яростно осаждаемых отважным разинским войском... Тут все — жизнь; все естественно и непринужденно становится жизнью, поскольку увидено все тем же проницательным и вдохновенным взглядом Шукшина. Он одновременно был в ту пору, когда писал роман, равно столько же самим собою, сколько и Степаном Разиным. Вот эта необыкновенная, счастливая полнота творческого внутреннего перевоплощения, редчайшая артистическая способность Шукшина не «приблизительно представить» душевное состояние и все вообще самочувствие героя, а полностью и совершенно «влезть в его шкуру», как в свое время требовал основоположник русского сценического реализма М, С. Щепкин, характеризуют в шукшинском создании буквально каждую сцену, каждый эпизод. Отдельные страницы оставляют вообще какое-то невероятное, немыслимое впечатление подлинности, истинности происходящего. Порою кажется, что Шукшин словно сам находится посреди казацкого круга, слышит и видит все, что там творится, — смешное и страшное, ужасное и доброе в их удивительном жизненном переплетении. Тут все не то что умозрительно обретает необходимую доказуемость, — тут все живет непринужденно и естественно. Все взаимодействует. И все центростремительно, органически естественно обращается снова и снова к образу главного героя, который на себе, на своих плечах держит и всю структуру произведения, и блистательно выражает самую идею народного стремления к воле.
Вот он крепкой, уверенной своей, тяжеловатой походкой неспешно входит в казацкий круг, где раздавались зубастые речи и лихая перебранка. Они сразу умолкли, затихли.
«— Стырь! — позвал Степан. — Иди ко мне. Любо слушать мне твои речи, казак. Иди, хочу послушать.
Стырь подобрал саблю.
— Тимофеич! Рассуди сам: еслив мы ба с твоим отцом, царство ему небесное, стали тада в Воронеже гадать: итить нам на Дон али нет? — не видать бы нам Дона, как своих ушей. Нет жа! Стали, стряхнулись — и пошли. И стали казаками! И казаков породили. А тут я не вижу что-то ни одного казака — бабы!
— Хорошо говоришь, — похвалил Степан. Сшиб набок бочонок. — Ну-ка — с его, чтоб слышней было.
Стырь не понял.
— Лезь на бочонок, говори.
— Неспособно...
— Спробуй.
Стырь в неописуемых каких-то персидских шароварах, с кривой турецкой сабелькой полез на крутобокий пороховой бочонок. Под смех и выкрики взобрался с грехом пополам, посмотрел на атамана.
— Говори! — велел тот.
— Вот я и говорю: пошто я не вижу здесь казаков?..
Бочонок крутнулся: Стырь затанцевал на нем, замахал руками.
— Говори! — велел Степан. — Говори, старый!
— Да не могу!.. Он крутится, как эта... как жена виноватая...»
Так начинается казачий круг. Собеседование — для того времени вполне демократическое, решавшее где шуткой, а иногда, впрочем, где и силой все, выдвигаемые жизнью, наиглавнейшие проблемы. Но сейчас их решает сметка, сила мысли, неизменная изобретательность Степана.
«— Вприсядку, Стырь! — кричали с круга.
Стырь не удержался, спрыгнул с бочонка.
— Давай, я поставлю его на попа...
— Вот, Стырь, ты и говорить мастак, а сейчас не можешь—не крепко под тобой. Я не хочу так... — Степан поставил бочонок на попа, поднялся на него. — Мне тоже домой охота! Только домой прийтить надо хозяевами, а не псами битыми.
Атаман говорил короткими, лающими фразами — насколько хватало воздуха на раз; помолчав, снова выпаливал резкую, емкую. Получалось напористо.
— Чтоб не крутились мы на Дону, как Стырь на бочке. Надо прийтить, как есть — с оружием и с добром. Пробиваться — сила не велика, братцы, мало нас, пристали. Хворых много. А и пробьемся — не дадут больше подняться. Доконают. Сила наша там, на Дону, мы ее соберем. Но прийтить надо целыми. Будем пока стоять здесь — отдохнем. Наедимся вволю. Тем временем проведаем, какие пироги пекут в Астрахани. Разболокайтесь, добудьте рыбы... Здесь, в ямах, ее много. Дозору — глядеть!
Круг стал расходиться. Разболокались, разворачивали невода. Летело на землю дорогое персидское платье... Ходили по нему. Радостно гоготали, подставляя ласковому родному солнышку исхудалые бока. Парами забродили в воду, растягивая невода. Охали, ахали, весело матерились. Там и здесь запылали костры».
Оживляя воображением, создавая собственными читательскими силами первые кадры будущего фильма, мы догадываемся уже в эти опять же первые минуты знакомства со Степаном, что перед нами личность необыкновенная, не случайно оказавшаяся во главе крестьянского движения, вооруженного восстания народа. Он — руководитель прирожденный. Именно тут ищет Шукшин тот, необходимый ему, жизненный материал, из которого последовательно, в развитии и движении событий строит самое для себя необходимое, самое художнически главное: доказательную и живую историю человеческого характера, раскрывающуюся гораздо ярче, сильнее, острее, на мой взгляд, чем даже история самой войны, которая у Шукшина, собственно, служит неким подспорьем, где и вырастает характер. Впрочем, фантазия автора участвует в этом созидательном процессе в равной степени с реальным, практическим знанием родного народа — всей народной жизни, именно такой характер породившей и выпестовавшей.
Нам уже ведомо нескрываемое пристрастие Шукшина к подобным характерам — горящим, неистовым, самосжигающим себя в стремлении постигнуть и преобразить к лучшему жизнь. Сам Шукшин, что греха таить, наделен если не таким же, то сходным характером. И в этом еще один секрет его глубинного, всеохватывающего и уже состоявшегося — пусть на страницах романа — перевоплощения в образ героя.
Атаман — ярко талантлив, своеобычен, дерзок и спокоен одновременно; неутомим и неистощим на выдумку, которая совершенно покоряет его войско, восхищает простые, жестокие, а вместе с тем детски доверчивые и в общем-то добрые души казаков. Он хитер, умен и наблюдателен. Он сметлив и напорист... В нем есть все то, что мы по-разному и в разной мере, но видели в Егоре Прокудине, в Иване Сергеевиче, в Лопахине. Видели гений народа, сполна и всякий раз своеобразно, по-своему вместившийся в судьбу простого-непростого человека.
Разин наделен великолепными способностями стратега, полководца. Он и стратегически дальновиден, и тактически стремителен. Он — пока не забушует от необоримой лютой злости, не побелеет в диком гневе — умеет щадить и беречь людей... Не бережет и не щадит Степан только самого себя да еще самых близких, дорогих ему, своих. Им суждено изведать сполна всю тяжесть губительной для них привязанности, любви, дружбы Степана. Брат Степана будет тоже казнен в Москве. Свою любимицу, красавицу персидскую княжну Степан своими руками утопит в Волге...
Было ли это легендой, песней, мифом? Стоит ли за этими событиями правда факта, подлинность события?
В книге А.Н. Сахарова упоминается о полонянке, брошенной атаманом в Волгу под Астраханью. Как пишет автор книги «Степан Разин», атаман любил потешиться на глазах у людей. «Чуть не каждый день устраивал он катания на стругах напротив города, приглашал к себе на катания астраханцев всех чинов, потчевал на воде. Сказывали астраханцы, что во время одного такого катания, изрядно захмелев, утопил Степан в Волге красавицу полонянку. Как попала она к казакам, того никто не ведал. Одни говорили, что взял ее Разин в татарских улусах близ Яика и возил с собой всюду, другие говорили, что это персиянка, дочь Менеды-хана и сестра ханова сына Шабалды, которую захватил Разин под Свиным островом. Известно было, что никому ее Разин не показывал и крепко любил. А казаки были недовольны: первый раз баба объявилась среди воинов. Не к лицу эго было казацкому атаману. Роптали казаки, но терпели, боялись Степана... А теперь во хмелю кто-то сказал об этом слово поперек атамана. Смолчал Разин, словно и не слышал. А когда струги вышли на середину реки, вдруг поднялся, схватил свою любимицу, поднял над головой и, как была она в дорогой парче, в жемчугах и золоте, бросил в Волгу. Слыхали люди, что сказал тогда Степан так: «Ах ты, Волга, река великая! Много ты дала мне золота и серебра, богатства всякого, славою и честью меня наградила, а я так и не отблагодарил. Так возьми же и от меня поминок». Потом сел атаман на скамью и смахнул хмельную слезу». (Сахаров А. Степан Разин, ЖЗЛ. М., 1973, с. 150).
У Шукшина этот эпизод — видимо, и впрямь — событие реальное. Персиянка получает живую индивидуальность. Входя в жизнь, как бы меняясь с мифом местами, образ наполняется человеческим теплом, неповторимостью характера и поэтому играет некую роль в построении сюжета, в развитии действия. Хотя, как Стырь и Фрол, Алена, Иван Черноярец и другие персонажи Степанова окружения, — образ княжны тоже, пожалуй, не претендует на крупное самостоятельное значение. Разумеется, они не условны и не схематичны; они наделены своими особыми яркими приметами, каждый из них — живой человек. Но получают они свое место в происходящих событиях лишь постольку, поскольку позволяют Шукшину не отходить от Степана, все полней и все глубже проникать в душу, выявлять индивидуальность центрального героя, дать нам почувствовать в нем человека, полностью постигнув его психологию и мироощущение, поняв — и приняв как свои — его настроение и поступки. Только рядом со Степаном и только ради Степана образ персидской княжны получает свою пленительную силу и обаяние. Ибо лишь рядом с полонянкой Степан всегда меняется неузнаваемо, всякий раз обнаруживая душу, способную любить, чуткую к красоте. Пожалуй, тут меньше всего плотской заинтересованности, мужского тяготения к наложнице. И больше всего — удивления перед совершенством красоты. Юная княжна этим трогает атаманово сердце, и между ними в романе Шукшина возникают вовсе не те отношения, какие можно было бы предположить, видя перед собой грубого и властного предводителя казацкой вольницы, силой подчинившего себе несчастную полонянку. Хотя поначалу Шукшин показывает нарочито дерзкую, озорную сцену, когда Степан и Фрол идут проверять сторожевые дозоры.
«В прибрежных кустах, неподалеку, послышались женские голоса, плеск воды — купались.
— Тише... Давай напужаем. — Степан чуть пригнулся, пошел сторожким, неслышным шагом.
— A-а... — догадался Фрол.
Простое крестьянское лицо Разина, обычно спокойное, в минуту азарта или опасности неузнаваемо преображалось: прищуренные глаза загорались колючим блеском... Чуть вздрагивали ноздри. Это были желанные мгновения счастья, которых ждала и искала могучая его натура. В его сорок лет жизнь научила его хитрости, дала гибкий, изворотливый ум, наделила воинским искусством и опытом, но сберегла по-молодому озорную, неуемную душу.
Купалась дочь астаринского Мамед-хана с нянькой. Персиянки уединились и все на свете забыли — радовались теплу и воде.
Казаки подошли близко... Степан выпрямился и гаркнул. Шахиня села от страха, даже не прикрыла стыд свой; нянька, вскрикнув, обхватила сзади девушку.
Степан смеялся беззвучно; Фрол, улыбаясь, пожирал наголодавшимися глазами прекрасное молодое тело шахини.
— Сладкая девка, твою в святителя мать, — промолвил он с нежностью. — Сердце обжигает, змея.
— Ну, одевай ее!.. — сказал Степан няньке. — Или вон — в воду. Чего расшиперилась, как наседка!
Молодая и старая плюхнулись в воду по горло.
— Зря согнал, — пожалел Фрол. — Хошь посмотреть...
— Глазами сыт не будешь.
— Нехристи, а туды ж — совестно.
— У их бабы к стыду больше наших приучены. Грех.
— Такая наведет на грех...
Женщины глядели на них, ждали, когда они уйдут.
— Что глядишь, милая? — спросил Фрол. — Попалась ба ты мне одному где-нибудь, я б тебя приголубил... Охота, поди, к тятьке-то?..
— Будет тебе, — сказал Степан. — Купайтесь! Пошли».
Пожалуй, если взять этот эпизод сам по себе, может вдруг показаться, что Фрол и Степан — одинаковы, вроде бы нет меж ними особого-то различия. Но это неверно. Фрол глядит на персиянку хищным и жадным, голодным мужским взглядом, а Степан светло и влюбленно озорует, помолодев; как юноша, по-своему шутит: радостно ему. Любовь — это всегда радость, чувство восторга и благодарности... Но потом Степан слышит завистливые слова Фрола и, возможно, только теперь понимает, что значит «змея»: какая страшная опасность кроется в этом слове для беззащитной в общем-то девушки. И тут атаман гаснет, — куда и делось умиленное любование красотой, грубо и гневно срывается на няньку: «расшиперилась».
Какая мощная сцена, какое в ней богатство внутренних движений, сложных душевных, — именно душевных, а не эротических — состояний! Ведь и дальше обнаруживает Степан великую человечность свою, когда говорит Фролу, что женщины у иноверцев больше к стыду приучены. Он умеет уважать и ценить нравственное чувство своей пленницы. В ней он видит и ценит не только физическую, но еще и душевную прелесть, которая вызывает его мягкое, покровительственное и в то же время благодарное чувство. Оно трогает его. И облагораживает. Наверное, атамановым-то приближенным именно это в нем и не нравится.
Персиянка же, чутко угадывая отношение атамана, чувствуя ласковость, не боится Степана. Смело идет она к нему даже в ту минуту, когда атаман вроде бы и совсем никого не хочет видеть. В их общении чувствуется обоюдность, взаимность; ему легко с ней молчать. Ему вообще с ней легко.
«Подошли к воде. Степан ополоснул лицо... Потом стоял, задумавшись. Смотрел вдаль, в сумрак.
Тихо плескались у ног волны; гудел за спиной пьяный лагерь; переговаривались на стругах караульные. Огни смоляных факелов на бортах струились в темную воду, дрожали.
Долго стоял Степан неподвижно.
Какие-то далекие, нездешние мысли опять овладели им.
Персиянка притронулась к нему: она, видно, замерзла. Степан обернулся.
— Озябла? Эх, котенок заморский. — Погладил княжну но голове. Развернул за плечо, подтолкнул: — Иди спать».
Все это — не грубость, а доброта. Все это — скрытая, суровая, прячущая себя ласка...
Потом убьют няньку. Утопят ночью. Возможно, по ошибке, впотьмах няньку вместо княжны сбросят в воду. На истошный, отчаянный крик перепугавшейся персиянки прибегут, всполошившись, Степан и Иван Черноярец. Но уже не успеют спасти старуху, — где там, сразу захлебнулась, много ли ей надо.
«При их приближении мужская фигура на стружке метнулась к носу... Кто-то помедлил, всматриваясь в ту сторону, откуда бежал Степан, должно быть, узнал его, прыгнул в воду и поплыл, сильно загребая руками. Когда сбежал на струг Иван, а чуть позже Степан, пловец был уже далеко.
У входа в шатер стояла персиянка, придерживала рукой разорванную на груди рубаху, плакала.
— Кто? — спросил Степан Черноярца.
— А дьявол его знает... темно, — ответил Иван и незаметно сунул за пазуху пистоль.
— Дай пистоль.
— Нету.
Степан вырвал у есаула из-за пояса дротик и сильно метнул в далекого пловца. Дротик тонко просвистел и с коротким сочным звуком — вода точно сглотнула его — упал, не долетев. Пловец — слышно — наддал. Степан сгоряча начал было рвать с себя рубаху. Иван остановил:
— Ты что, сдурел? Он сейчас выплывет — и в кусты: а там его до второго Христа искать будешь.
Подошла сзади княжна, стала говорить что-то. Потащила Степана к борту...
— Чего?.. — не понимал тот.
— Ге!.. — воскликнул Иван. — Старушку-то он, наверное, того — скинул! Он ее туды? — громко спросил он княжну; та уставилась на него. Иван плюнул и пошел в шатер. — Ну да! — крикнул оттуда. — Старушку то́рнул — нету. — Вышел из шатра, крикнул караульному на соседнем струге: — Ну-ка, кто там?! Спрыгни, пошарь старушку.
Караульный разболокся, прыгнул в воду. Некоторое время пыхтел, нырял, потом крикнул:
— Вот она!
— Живая?
— Ково тут!.. Он ее, видно, зашиб ишшо до этого — вся башка в крове, липкая.
Степан мучительно соображал, кто мог быть тот пловец.
— Фролка! — сказал он».
В гневе Степан готов уничтожить, зарубить не только сбежавшего Фрола, но всех, кто заступается за есаула, кто осмеливается перечить атаману. А таких — вдруг — случилось много. И все это — верные, надежные его воины: Стырь, Ивашка Поп... И все они одинаково полны ненависти к чужеземке. О том только и помышляют, — чувствует Степан, — как бы извести вслед за нянькой самою заморскую княжну. Но главная-то причина тут — даже не похоть, не мужская зависть к Степану, который обзавелся в походе наложницей. Тут лютая ревность к персиянке, приворожившей атамана. Отняла она его, встала между ними. Вот что звучит в речах, которые говорятся за спиной у Степана. А ведь он, люди сказывают, аж под землей все слышит и видит.
Но вот после того как порубился Степан из-за княжны с есаулами своими—Федором и Ларькой — да Ивана Черноярца чуть не отправил на тот свет, одумался вроде атаман, даже повеселел будто немного, какими-то прежними подобревшими глазами посмотрел на казаков, перепуганных гневом Степана, дракой с близкими, да и те опомнились, шутить начали.
«— Будет про это, — сказал Степан. Поглядел вдаль, на реку, промолвил вроде как с сожалением: — Волга, Волга... — Посидел еще, встал, пошел в нос... На ходу легко взял княжну, поднял и кинул в воду. Она не успела вскрикнуть. Степан прошел дальше, в самый нос, позвал есаулов. — Идите суды!
Есаулы молча подошли, кто присел, кто остался стоять. На атамана боялись смотреть».
Такую вот смерть, быструю и легкую, если даже крикнуть не успела, приняла персиянка... Больше о ней Степан вслух не вспомнит, словно и не было никогда на свете этой красавицы, его любимицы, вызывавшей странное желание у грозного атамана — прикоснуться к ней, погладить по голове, как малого ребенка, а то и просто смотреть молча на эту удивительную красоту, радоваться ей... Все кончилось, оборвалось. Но теперь Степан заметно становится другим. Он становится куда более властным, гордым, неприступным. Прежнее озорство его, даже когда он опять вздумает только поозоровать, ядовитее, злее. Приступы ярости — страшней, неистовей... Но и это все идет в развитии, оставаясь в пределах все той же своеобразной «нормы» характера, выписанного на редкость цельно и мощно. Шукшин лепит его с любовью, с тем чувством родства, внутреннего писательского понимания и отклика, которые не могут возникнуть всего лишь умозрительно, «конструктивно», внутри души посторонней герою, умеренно прохладной.
Именно такие-то вот удивительные, незаурядные, отчаянные русские характеры всегда удаются Шукшину с каким-то особенным блеском. Он пишет их словно по наитию, вдохновенно, с редкостным глубинным проникновением в их особенности, их психологию. Именно поэтому-то здесь все становится правдой, а сами герои возникают перед нами такими непридуманными: полнокровными и убедительными. В них живет истина жизни. Они есть отражение не только истории и характера родного народа, его роста, всех его свершений не только в области самой жизненной практики, но прежде всего в области сознания, духа. Поиска правды. Это их главная примета. Как мы уже видели, все главные герои в творчестве Шукшина — писательском, режиссерском, артистическом (точнее, актерском, поскольку артистом, художником он оставался неизменно во всех своих ипостасях) — равно одушевлены благородным, святым негодованием против неправды, несправедливости, решительным их неприятием.
Что и говорить, не всегда они умеют правду свою сразу найти; даже точно выразить не всегда умеют. Но, вспомним, ведь даже «Печки-лавочки», несмотря на кажущуюся «комедийность» заявки, были по-своему направлены изнутри этим же самым поиском, сняли таким же светом.
Народ-созидатель, народ-воин предстает в образе Степана Разина еще и как народ-рыцарь. Выступает как поборник того, пусть еще неведомого ему добра для всех, ради которого герой ведь и берет на себя, принимает на свою душу все грехи, какие только может совершить и он сам, и его ватага, его «работнички» — темные, невежественные, часто дикие еще совсем люди. Конечно же далеко не в каждом из них живет та инстинктивная духовность народа, то высокое чувство правды и справедливости, которой наделены кроме самого атамана в романе Шукшина еще старик Стырь да, пожалуй, Иван Черноярец... Но — сквозь годы и века — внимательно, пристально вглядывается художник в облик самого народа, в его черты. И любовно утверждает неослабевающий, неизменно растущий, великий запас духовного потенциала. У народа труженика, загнанного в кабалу, Шукшин с неизменной любовью и уважением раскрывает душу, способную творить новое, ценить красоту; прослеживает попытки осознать и, изменить действительность. Вот отсюда именно возникает неисчерпаемая, поистине легендарная способность героя к подвигу, к осуществлению самого себя в наивысшем духовном напряжении—в той, самой крайней, степени человеческих возможностей, которая, как всякий истинный подвиг, всегда находится, как кажется нам, людям обыкновенным, вообще где-то за пределами всего, что может выдержать человек. Но это уже и не легенда, не миф, а высочайшая правда жизни. Ее героика.
Вот такой-то душевный огонь, поистине плазменного накала, и воплощен Шукшиным гениально, — не побоюсь этого слова, — в образе атамана Разина, поэтичнейшем свершении, где ощутимо живет душа самого художника, горит его собственное сердце.
Творческий темперамент, как и художническая чуткость Шукшина, подсказывают ему все выразительные, порою противоречивые, но всегда связанные логикой характера детали, которые не просто поражают нас в киноромане, но показывают в поступках и поведении неистовую натуру героя. Она находит выход не столько в казнях и убийствах тех, кого он презирает и ненавидит, — воевод и бояр, угнетателей «черного», «голого» люда, — сколько в изобретательных и полных артистизма, творчески ярких действах, каким становится, к примеру, вручение собольей шубы воеводе Прозоровскому.
Тот факт, что с этой злосчастной шубой было на самом деле связано нечто, действительно случившееся на Волге, а не просто выдуманное, возникшее из легенды, сотворенное впоследствии фантазией народа, влюбленного в само имя Степана Разина, подтверждает в своей книге А.Н. Сахаров. Как он пишет, воевода астраханский побывал на разинской лодке, где Степан вел себя великодушно, как положено хозяину, усердно потчевал именитого гостя, а тот глаз не сводил с богатой собольей шубы, накинутой на плечи атамана.
«— Отдай шубу, где-нибудь поволю тебя, атаман, — Прозоровский погладил веседый блестящий мех.
— Не тронь, Иван Семенович, эта шуба досталась мне с бою, не к лицу тебе у меня, простого казака, добычу выпрашивать». Так живо и энергично передает в лицах А.Н. Сахаров завязку событий, которые тут же, впрочем, и обрываются: Разин в сердцах скидывает с плеч богатую шубу и грубо, дерзко бросает ее воеводе со словами: «Как бы не было тебе в ней жарко, князь, смотри, еще обожжешься». А воевода ради богатой одежки стерпел от разбойника обиду. И ушел с атаманова струга на берег, унося с собой выпрошенную шубу.
В романе Шукшина эпизод с собольей шубой «разыгран» так щедро и так ярко, как это могло позволить только неудержимое, пылкое воображение художника, опирающегося не просто на «выдумку», и даже не на право писательского «домысла», а на то, вполне справедливое, соображение, на ту мудрую догадку, что народ-то не сохранил бы вообще в своей памяти этого происшествия с шубой, если бы само по себе оно не было исключительным, необычны м. Ибо ведь ценность-то даже и дорогой собольей шубы, если взять ее опять-таки саму по себе, ровно ничего не значила там, где часто казаки чуть не даром отдавали, спускали за бесценок, бросали вовсе зазря вещи, стоившие порой целое состояние.
Следовательно, атаман и в самом деле «вручил» Прозоровскому эту соболью шубу. Но — как?.. Посмотрим же, что затеял, что сотворил атаман и что придумал Шукшин: оба они безудержны и неистощимы в своей яростной, мститель-ной самоотдаче.
Да, Прозоровский не постеснялся, попросил у разбойника шубу. И тут же ему отдал бы ее Степан — эко дело, шуба! Но воевода люто обидел Разина, когда беседовали они об условиях, на которых согласился-таки атаман уйти из-под Астрахани. Дипломатический торг этот (а ведь ради него ступил воевода на разинский-то струг, не просто в гости сюда явился) идет не слишком успешно: не хочет Разин отдавать воеводе свое оружие, свои пушки. А особливо не хочет «переписывать» казаков, на что напирает Прозоровский, как на государево повеление, отданное всеобщего спокойствия ради. Как же: понимает Степан, — «перепишут», значит, с поличным каждого потом на казнь поволокут, обвинив в разбое.
Так ни до чего и не договорились они при этой встрече. Всяк стоит на своем. Но шуба-то, видно, и впрямь пришлась по нраву воеводе, — он между делом, небрежно, но все же дает знать об этом атаману. Тот, разумеется, отвечает по-царски щедро: «Бери!» Но не к лицу воеводе домой тащиться с разбойничьей шубой в руках; обещается вечерком прислать за ней. Атаман отвечает вежливо: «Я сам пришлю».
А теперь посмотрим, как он выполнил свое обещание.
«Ближе к вечеру, часу в пятом, в астраханском посаде появилось странное шествие. Сотни три казаков, слегка хмельные, направлялись к кремлю: впереди на кресте несли дорогую шубу Разина. Во главе шествия шел гибкий человек с большим утиным носом и запевал пронзительным тонким голосом:
У ворот трава росла,
У ворот шелковая!
Триста человек дружно гаркнули:
То-то, голубь, голубь, голубь!
То-то, сизый голубок!
Пока шел «голубь», гибкий человек впереди кувыркнулся через себя и прошелся плясом. И опять запел:
Кто ту травушку топтал,
Кто топтал шелковую?
И снова разом — дружно, громко:
То-то, голубь, голубь, голубь!
То-то, сизый голубок!
Худой человечек опять кувыркнулся, сплясал:
Воеводушка топтал,
Свет Иван Семенович!
То-то, голубь, голубь, голубь!
То-то, сизый голубок!
Разин шел в толпе, пел вместе со всеми. Старался погромче... Пели все серьезно, самозабвенно.
Он искал перепелов,
Молодых утятошек!
То-то, голубь, голубь, голубь!
То-то, сизый голубок!
Мощный рев далеко потрясал стоялый теплый воздух; посадский люд высыпал из домов.
А нашел он нашу шубу!
Шубу нашу, шубыньку!
То-то, голубь, голубь, голубь!
То-то, сизый голубок!»
Вот такое-то народное действо, мстительное, злое и веселое одновременно, было задумано Степаном Разиным. Целое представление на тему о Шубе и Воеводе, об их взаимоотношениях. И оно разыгрывалось именно так, как хотел атаман: истово, торжественно — и этом вся «соль», в этой торжественности: тут нельзя хулиганить, этим все испортишь, недаром подчеркивает Шукшин, что даже лица казаков торжественны.
«Шуба величаво плывет над толпой.
Шубыньку на рученьку,
Душечку, на правую!
То-то, голубь, голубь, голубь!
То-то, сизый голубок!
Два казака, отстав от шествия, поясняют посадским!
— Шуба батьки Степан Тимофеича замуж выходит. За воеводу. Приглянулась она ему... В ногах валялся — выпрашивал. Ну, батька отдает».
Разин воевал против воевод не только оружием — пушками и стрелами. Он воевал еще и острой выдумкой — такой вот, разящей их наповал, сатирой. Думается, это поистине гениально придумано Шукшиным. Впрочем, нет, не придумано, а угадано, образно найдено, заново открыто в истории русской крестьянской войны.
Песня-то хороша, да ядовита!.. Каково потешна:
«Полежи-ка, шубынька,
У дружка у милого!
То-то, голубь, голубь, голубь!
То-то, сизый Голубок!
У сердца ретивого,
У Ивана Семеныча!
То-то, голубь, голубь, голубь!
То-то, сизый голубок!»
По всей очевидности, песня возникает, импровизируется, создается запевалой прямо с ходу. Запевала — спокойный, острый человек, способный и к юмору, и к стиху, и к бойкому зажигательному ритму, который организует, сплачивает толпу и превращает ее в исполнителей творческого замысла, то есть в артистов, без которых, как мы знаем, ни у Шукшина, ни у его родного народа нет праздника.
По всей вероятности, «вручение» шубы Прозоровскому тогда и впрямь стало таким ярким, желанным праздником, полным воистину народной насмешки, острой — не просто злой, но весело-ехидной, неистощимой, скоморошьей — выдумки над воеводой — знатным боярином, польстившимся вдруг на чужое, да еще грабленое, добро!
Как во всяком истинно талантливом произведении, обращенном в прошлое сквозь призму настоящего, мы полностью верим Шукшину. Верим тому, что могло быть, что было возможным. Верим этому возможному ничуть не меньше того, что случилось на самом деле. Это — закон творчества, о котором Горький в своем письме к Тынянову писал, оценивая образ Грибоедова, созданный в романе «Смерть Вазир-Мухтара»: «...вы показали его так убедительно, что, должно быть, он таков и был. А если и не был — теперь будет».
Вот так и чудесные возможные «допуски» Шукшина в его взаимоотношениях со Степаном Разиным тоже позволяют с полной убежденностью думать и говорить о герое, что если он даже и не был таким, то теперь будет. Он — живет. В том ярком свете души, каким озаряет его Шукшин. И можно только догадываться с тоской и болью, каким бы он стал, получив у Шукшина еще и то, окончательное, полностью завершенное, режиссерское и актерское воплощение, которое Шукшин мечтал дать ему на экране. Все эти годы готовился он, воплощая образ Степана Разина, показать в нем и силу, и беспомощность народа, связанного по рукам и ногам неправдой царя и бояр; неправдой эпохи, — застойной, вековой, — кажется, нескончаемой...
Но как же велик подвиг героя даже при нашем читательском его восприятии, как грандиозна попытка осуществления героической мечты о воле. Мечты, пусть еще преждевременной, не созревшей в своих глубинных жизненных недрах...
— Я пришел дать вам волю!
Автор романа не обманывает нас. Уже в самом названии заложена идейная сердцевина, находится самый стержень образа. Как почка на дереве содержит в себе свои будущие ростки и побеги, цветы и плоды, — все то, чему суждено произрасти, свершиться, — так и здесь, именно здесь, в этих словах атамана: «Я пришел дать вам волю» — таится заявка и на главный смысл центрального образа, и на всю идею повествования в целом.
Герой Шукшина полностью сдерживает свое обещание. Он осуществляет себя в своем замысле вдохновенно, отнюдь не считаясь с ценою, которой ему будет суждено оплатить великую цель своей жизни, — самый приход свой в эту жизнь. Ведь он создаст в ней пусть еще призрачный, пусть несовершенный, но прообраз свободы. Волнующий сердце народа и дорогой для него прообраз воли. Вольного на земле человека.
Разинская «вольница», казацкий круг, — как же безмерно далеки они до того времени, когда народ добудет подлинную свободу, истинную волю, завоюет и отстоит ее в бессчетных боях. Но ведь для этого потребуются многие из тех духовных качеств, какими наделен герой Шукшина: неустрашимость, уменье идти до конца, жертвовать собою, всем дорогим в борьбе за то, во что веришь, чего хочешь добиться...
Лютая казнь Степана Заставляет нас — уже и при чтении этих страниц — страдать и мучиться. Тут Шукшин беспощаден. Но разве сравнишь эту беспощадность сердца с жестокими подробностями на страницах романа Чапыгина. И кто знает, как выглядели бы еще в фильме страшные эпизоды финала, когда Степан Разин уходит из жизни под топором палача, скользя «на кровяном пути»... Проклинаемый с церковных амвонов, герой оставил по себе в народе не эту кровавую, пугающую память — и не укор, не попрек в своих бессчетных злодеяниях, — а светлое имя заступника народного.
Разинского корня — родной Степанов брат, Фрол, стонет, плачет под пытками. Степан же ему и советует, и приказывает — чтоб терпел. «Мы славно погуляли, — надо и потерпеть». Нет у него таких слов, что он, мол, умирает за идею. Простодушно он говорит: «Мы славно погуляли». Сейчас он рассчитывается сполна за эту свою «гульбу». За ту вольную волю, которую хотел принести в мир и дать закабаленным людям. Он этого хотел — это тоже правда. Мы находим и этому подтверждение в работе А.Н. Сахарова, где автор, описывая боевую встречу астраханских стрельцов с разинскими «прелестниками», изображает неожиданное, весьма торжественное и даже помпезное появление Разина перед стрельцами: «В руках сабля, шапка набекрень, взгляд веселый. Сокол!
— А ну, братцы... вяжите же теперь своих мучителей... Я принес вам волю! Идите к нам и будете свободны и богаты».
Можно думать, что «крамольные» речи Степана все же существовали не только в народной памяти. Наверное, следы этих речей, их отзвуки сохранились еще и в документах истории, хотя бы в отдельных записях тех «иностранных гостей», которым случалось быть в те годы в России и зафиксировать, пусть бегло, некие слухи о крамольных замыслах преступника, посягнувшего на самый престол.
Вот на таком уровне, в такой, поистине высочайшей, образной трактовке характера героя, способного в те страшные, темные времена подняться до подвига, додуматься до обещания людям воли, — пусть еще очень смутно рисуемой воображением, но все равно остающейся идеалом заветнейших народных чаяний, — воплощает художник свою концепцию героического.
Именно образность героики, яркая метафоричность всех примет характера Степана Разина делают для нас и все события, с какими сталкивается герой, полными жизни, достоверными и убедительными. Самый же трагизм, тогдашняя нереальность, преждевременность главной Степановой цели, заветной его мечты наполняют для нас повествование таким щемящим душу чувством, которое не поддается ни анализу, ни даже названию, определению. Оно из области того сердечного отклика, тех скрытых переживаний, какие испытывает, наверное, всякий из нас по-своему.
Неизбежно движется Степан Разин к мучительной смерти. К расплате.
Нет еще силы, которая может дать волю всему народу. Не пришло такое время на Руси.
Схваткой Героя и Времени выражен конфликт. Но Герой далее в этом, трагически неразрешимом конфликте, оказывается сильнее, чем само Время: ведь он не утрачивает веры в идею, когда от нее отвернулись все.
Своя, упрямая, выстраданная вера живет в нем до последней минуты. И Шукшин так же упрямо, последовательно поддерживает в нем эту веру. «В одной станице, в курене богатого казака, вышел с хозяином спор.
— Пропало твое дело, Степан Тимофеич, — заявил хозяин напрямки. — Не пойдут больше за тобой.
— Пошто?
— Пропало...
— Откудова ты взял?!
— Видим... не слепые. За тобой вить кто шел-то? Голытьба наша да москали, которых голод суды согнал. Увел ты их, слава богу, рассеял по городам, сгубил которых — теперь все, не обижайся. Больше некому.
— А ты, к примеру, пошто послужить не хошь?
— Кому? — Казак прищурил глаза в усмешке. — В разбойниках не хаживал, не привел господь бог... С царем мне делить нечего — мы с им одной веры...»
Долго еще будет вера в царя, в силу прошлого, брать верх, помогая крепостникам. И тут Шукшин, будучи писателем-современником и не уходя от объективных фактов истории, создает ощущение «субъективности», то есть реальности, правды изображения индивидуального, неповторимого человека, героя, правды характера героя — ощущение, которое и наполняет роман ярким многообразием жизни, далекой, вчерашней, какую вдруг принимаешь всем душевным состоянием человека нынешнего взволнованно и небезразлично.
Вряд ли кто-либо, кроме Шукшина, способен сыграть Степана Разина во всей его сложнейшей сложности так, как эго было задумано Шукшиным. Хотя вдруг и придет в кино (или уже есть в кино) не ведомый еще никому артист, которому даже и такая задача вдруг окажется по силам, по плечу.