Главная / Публикации / Н.П. Толченова. «Слово о Шукшине»

I. На Алтае, где село Сростки

Огромное богатство творческой личности Шукшина, национальная сущность, органически присущая ему народность на Алтае ощущается с какой-то особой пронзительной душевной полнотой. Здесь яснее, точнее чувствуешь его самого как сына земли, которая родила и выпестовала художника, вдохнув в него свое неповторимое своеобразие. Здесь ощущается заново — в образах, созданных Шукшиным, — и самая сила этой земли. Все ее особенности, лишь только ей одной принадлежащие приметы заставляют вспоминать героев Шукшина.

Кажется, что и люди, — мужчины того возраста, в котором мы помним Шукшина, — чем-то похожи на него: голосом, повадкой... Иногда услышишь чью-то речь, еще не добравшись до Бийска, до Сростков, родины художника, — и вдруг покажется, что это словно воскресли его, шукшинские, всем знакомые по экранному звучанию, какие-то простые — непростые, характерные интонации — то мягкие, то отрывистые, то ироничные...

Да так и быть должно. Недаром пословица издавна живет в народе: «Что ни город, то норов»; можно продолжить и развить эту хорошую, утверждающую своеобразие человеческое мысль. Что ни край, ни земля — то и свой, наособицу творящий талант. Свой певец и своя песня. В общем, все никого и ничего не повторяющее, не берущее взаймы и ни на кого более не похожее. И возросшее как бы для того, чтобы эту-то непохожесть и выразить...

В самом деле, вспомним крохотное обиталище семьи Чеховых в Таганроге — четыре миниатюрных комнатки, а рядом шумящее море и бескрайние степи... Вспомним вековые господские аллеи Ясной Поляны и ее потайные тропинки, ведущие к соседним мужицким убогим деревням; вспомним всю роскошь, великолепие пушкинского лицея, где однако ж была собрана поросль героического поколения декабристов... А лермонтовские Тарханы под Пензой с их человечески и граждански сложным бытом и удивительной неброской красотой окрестных поместий... Дом Кашириных на Волге... Да, наверное, все без исключения дорогие нам места на земле, где зреет подлинный талант, впервые, еще в раннем детстве получающий мощные жизненные впечатления бытия, подтверждают мысль о последующих глубинных воздействиях этих впечатлений на весь творческий облик художника, так или иначе соотносящего — уже в самые юные годы — весь окружающий мир с самим собою.

И ведь сначала весь этот мир, несмотря на свою огромность и сложность, есть будто самая заветная, драгоценная собственность вообще всякого человека, а тем паче будущего художника. Детство наше тем и счастливо, тем и радостно, что все окружающее принадлежит нам. Оно дано ребенку в дар: и он даже не умеет отделить самого себя от своего мира. Наверное, именно поэтому все дети, или почти все дети, — художники... Уже в эту раннюю пору будущий художник вбирает в себя первозданные — и потому такие острые, на всю жизнь неизгладимые — ощущения бытия, ощущения жизни родного народа. Укрепляясь с годами, все это образует и выражает мир его души, его интересы и пристрастия и, наконец, самую склонность к творчеству, поскольку именно она оказывается в нем сильнее всего. Это заставляет художника — кем бы он ни был: писателем, музыкантом, артистом, живописцем — нести и постоянно чувствовать в себе этот мир, угадывать его природу и находить ему выражение в мелодии или в красках, в стихах или в прозе. И тогда неминуемо сама Родина, сам народ — со всеми главнейшими проблемами, присущими эпохе, времени — составят так или иначе содержание и смысл творчества...

Конечно, я имею в виду отнюдь не формальный перечень произведений художника и даже не его излюбленную тематику, а само существование его души, способной превращать даже привычную обыденность в поэзию, тревожащую и удивляющую нас добротой и правдой и требующую в ответ такого же понимания. Вот так правдив, добр и отзывчив бывает ребенок. Взрослея, человек словно «грубеет», а потому и обособляется. Позднее происходит неминуемое дробление, разделение целого... И чаще всего художник уступает свое место мыслителю, деятелю либо просто функционеру. Зато если творческое начало осталось господствующим, если человек по-прежнему воспринимает жизнь как художник и душа его уцелела, не увяла и не угасла с годами, тогда-то и возвышается он до глубинного, особого понимания, ощущения своих связей со своей землей и земляками. Поднимается до полноты эмоционального и эстетического осмысления красоты и значительности этих связей.

Мы до сих пор не знаем, как все это происходит в тайниках внутреннего существа художника, чей облик исподволь выявляет, формирует, оттачивает жизнь. Да, наверное, никогда и не узнаем до конца. Ибо нет ничего более загадочного, чем это скрытое вызревание творческой личности, которая сперва ненасытно вбирает в себя свет и тьму окружающего, его радость и боль, красоту и безобразие, а затем вдруг претворяет это в явление искусства, где мы снова видим, узнаем и принимаем будто все те же приметы нашего бытия, но уже соединенные нерасторжимо с приметами человеческой и творческой сущности самого художника.

Здесь сливается воедино национальный и социальный, нравственный и эстетический характер целого парода и отдельного человека. Выступает отчетливо и зримо их стремление к идеалу, их представление о счастье, обнаруживается понимание долга — общественного и личного — по отношению к своему Времени и жизни, к людям...

Думая о Шукшине, о творчестве Шукшина, все это как-то особенно ясно понимаешь именно на его родине, на Алтае, могучей сибирской земле, как раз и определившей всю неповторимость художественного облика Шукшина.

Обездоленным, горьким назовем мы — и справедливо — детство человека, сперва потерявшего отца, а потом и отчима — кстати сказать, отчим был, видимо, незаурядным человеком, он искренне любил малых детей Марии Сергеевны Шукшиной: вихрастого мальчишку Василия и совсем крохотную Наташу. Он погиб на войне, разделив судьбу всех тех солдат-сибиряков, что бессчетно полегли под Москвою, защитив и отстояв ее от фашистов.

Мария Сергеевна, как почти все ее соседки, получила похоронную. Больше ей не на что оставалось надеяться. Но живая в гроб не ляжешь — так утешали друг дружку деревенские вдовы в Сростках. Горькое утешение. А другого неоткуда было взять. Поэтому-то детские труднейшие годы деревенской жизни Шукшина, кажется, не должны бы оставить в его душе ничего, кроме скорбной памяти о слезах и страданиях матери, о бесконечных лишениях семьи, когда он, считаясь колхозником, будто взрослый, вынужден был работать не только наравне с матерью, а иной раз брать на себя и еще какую-то часть непосильных ее трудов... Все это так и происходило; тут, как говорится, ничего не убавишь и не прибавишь. Но при всем том важно вспомнить, что эти тяжкие беды тогда были для всех общими. Общенародными. Недаром же сейчас в Сростках земляки Шукшина в один голос говорят, что теперь-то, дескать, мы живем словно цари, а в ту пору — как только, каким чудом сумели выжить, выдюжить...

Выдюжили.

Василий Шукшин мог это же самое с гордостью сказать и о себе, и о своей земле, и о своих земляках. И он говорил это. Творил всем своим существом человека, в котором выразились особенности его страны, его народа, его времени — всех бессчетных впечатлений его бытия, не только голодного и холодного в те нелегкие годы, но все же еще и дающего свою гордость и радость, свои незабываемые ощущения, свое понимание прекрасного, возникающее почти всегда через борьбу, через преодоление. Возможно, благодаря преодолению.

Я имею в виду не только труд, тяжелую работу. Я имею в виду жизнь — ее черты...

Брат и сестра Шукшины учились, например, этому преодолению-, когда впервые пробовали переплывать Бию — не такую озорную, как Катунь, но все равно могучую и сильную, с какими-то, я бы сказала, непокорно-упругими, будто даже твердыми на ощупь струями. Бешено пенящаяся, яростная, стремительная Катунь мне почему-то показалась куда более доступной. Постоянно, изо дня в день преодоление себя — вот, видимо, к чему неосознанно стремилась вся творческая, неуступчивая и своеобычная натура Шукшина. Он постигал мир, учась видеть больше, чем видели глаза, уже вроде бы и приученные к этому миру. Отыскивая в нем свое, необходимое себе. Близкое. Тревожащее. И Алтай — сама эта гордая, огромная, сильная земля — не то что с готовностью раскрывался навстречу ищущему взгляду будущего художника, но и не таился от него в своем покоряющем могуществе. Люди, их отношение к жизни — вот где заветная шукшинская суть.

Мне кажется, нельзя до конца понять и узнать творческую природу Шукшина, не побывав в Сростках, да и вообще не повидав Алтая. Тут все поражает воображение: просторы полей, сменяющиеся необозримыми лесными массивами; напористые реки, бегущие с гор, и сами горы, близкие к небу, с их снежными, холодно сияющими вершинами и вечным колдовским рериховским молчанием.

Именно здесь, на Алтае, в Сростках, не то что глубже, точнее разгадываешь многие шукшинские загадки, но еще и сердцем прикасаешься к тому заветному, что породило, вызвало к жизни дорогое для нас всех творчество Шукшина. Невыразимо прекрасно чувство это, чувство живого, осязаемого душою прикосновения к святая святых художника: его отчему краю, отчему дому... Оно возникает, как мы уже говорили, всякий раз по-своему в Михайловском и в Клину, в Ясной Поляне и в Карабихе, в Тарханах и в селе Константинове... И в Сростках. Сростки — это теперь такое же знаменитое село. Сростки дали миру Шукшина-романтика и Шукшина-трагика. Художника, чьи создания рождались от неравнодушия, от горячей влюбленности в жизнь. Хотя она вовсе не баловала, а, напротив, сурово и даже жестоко испытывала на прочность деревенского мальчишку, дважды сироту. Отчим, как мы уже знаем, был хороший и добрый человек. Он любил и жалел Василия и Наташу, как если бы они были его собственными детьми. Кстати, и Наталья Макаровна, сестра Василия Макаровича, говорит об отчиме с такой же признательностью и уважением, с каким всегда отзывался о нем Шукшин... Но ведь и при нем у ребятишек не было счастливого детства, каким живут сегодня ребята нашей страны, хотя и в том, нелегком детстве, было свое прекрасное. Были искренние, непритворно-добрые отношения между матерью и отчимом, а для детей, растущих в семье, это всегда неосознанное, но большое счастье. Когда в 1942 году отчим погиб на войне, мать, Мария Сергеевна, женщина малограмотная, но человек самой высокой души и ума, проявила и бережность, и заботу о будущем сына, не говоря уж о безмерной ее любви к нему. Наконец, были книги — величайшее богатство для мальчика, а потом юноши. Русская классика разожгла в нем жажду творчества, разбудила воображение, как силу, таившуюся в нем само м, — таившуюся в самой его натуре, впечатлительной, безотказно деятельной, всегда безжалостной к себе и столь же безоглядно щедрой к людям, к делу. К свершению...

Разумеется, не дело литературного критика воспевать природу Сибири и вообще ступать на стезю «чистой» прозы, да еще там, где вокруг царит этот могучий сибирский пейзаж, далеко не всякому перу доступный. Но в то же время я должна хотя бы в самой малой мере сказать тем читателям Шукшина, для которых он — всего лишь очередная «мода» и которые не очень-то отчетливо представляют себе среду, атмосферу, все условия его жизни, что он со всеми своими особенностями поистине неотделим от этой именно среды и атмосферы.

Стоит заметить, что вначале Шукшин пробовал себя в стихах — достаточно наивных, но горячих. Уже в них видишь отблеск Алтая, силу и очарование этой земли, по-прежнему отдаленной огромными расстояниями от «столиц», но теперь живущей с ними одной жизнью, одними мыслями и интересами. Хотя при этом упорно сохраняющей многое, не то что к «седой старине» относящееся, но — к той народной морали, к тем народным духовным представлениям и нравственным обычаям, какие, думается, ни в коем случае не следует «изживать», переделывать... Шукшин был современником. Был коммунистом. Был сыном Алтая.

Как он тут рос, вместе с сестренкой Наташей, охотно и подробно рассказывала Дарья Сергеевна, тетка Шукшина — сестра Марии Сергеевны.

— Трудно рос, чего уж там... Восемнадцать лет было самой-то Марии, когда Васенька народился. А в двадцать лет Наташу родила, — каково ей было молоденькой с имя, такими крохотными: ведь одна осталась, пропал Макар, хороший был человек, а попробуй-ка подними деток... Вася-то хворал часто, совсем помирал, бывало, как застудится. Дак разве усмотришь... Нагреет Мария бочку воды, засыплет горчицы и парит ребятенка, выгоняет хворь. Ну, глядишь, и поднялся — побег, резвый был, да такой желанный, хоть и упрямец, а лаской — что хошь с ним делай. Как подрос, книжки стал читать — прямо запоем, от матери прятался ночью под одеялом со светильничком крохотным: из картошины сделат, фитилек какой-нито приспособит, да и читает, пока на улке пастухи захлопают — скотину выгонять... Мать-то другой раз и всыплет горячих, чтобы дело не бросал да учился хорошо. Но и сама ведь она, хоть всего две зимы в школу ходила, до книг великая охотница была. Все мы в ту пору грамоту не больно хорошо знали: прямо сказать, неученые росли. Дак ведь до ученья ли. Потом все грамотные стали, при Советской власти: книги, радио — у всех. А теперь уж и вовсе — телевизоры, машины... Марию в Бийск лечиться увезли — она больше бы порассказала...

Так и не встретилась я с Марией Сергеевной: только по телефону поговорить разрешили с ней совсем недолго. Хворала она тяжело после смерти сына: давление, головные боли... Зато потом, когда уже вышла на Алтае моя книжка о Шукшине, получила я два письма от Марии Сергеевны. Считаю их самым большим своим богатством.

А тогда, выйдя из домика, где мальчиком рос Василий Шукшин, я, переполнившись всеми впечатлениями долгой и сердечной беседы в этом домике, решила подняться на высокий угор за Сростками, именуемый «Пикет». Все мы видели тот угор, — да, наверное, многие и запомнили его по заключительным кадрам шукшинского фильма «Печки-лавочки».

В самом деле, помните: в начале этого фильма наш современник тракторист Иван Сергеевич, сыгранный Василием Шукшиным, житель как раз этих самых алтайских, сибирских мест, с каким-то яростным даже наслаждением косит здесь траву, а в конце здесь же и отдыхает — вот на этом самом угоре. Отдыхает, думается, не столько от работы (она для него и есть сама жизнь, а никто из людей труда отдыхать «от жизни» не привык и не умеет), — тракторист отдыхает от всех злоключений, пережитых во время довольно-таки неудачного его путешествия к морю.

Кажется, сызнова переживая все эти злоключения, осмысливая их, Иван Сергеевич приходит к невеселому выводу, что всего-то вернее не следовало бы ему ничего затевать и никуда вообще не надо было бы ездить. Но кто же мог знать, что вот так неудачно, да что там — просто паршиво все получится!.. Так ведь опять же — из песни слова не выкинешь! А тракторист Иван вообще из той породы людей, которым всегда и во что бы то ни стало надо докопаться до самой сути вещей. Не безразличен он к тому, что вокруг него происходит! Справедливо чувствует он себя участником жизни. Более того — ее строителем. Хозяином.

Вспомним финальные кадры... Прекрасна земля. Прекрасна Россия. Прекрасна Сибирь, Иваном и всеми бесчисленными его родичами, всеми его земляками, короче, всем народом здешним издавна обжитая, взлелеянная и ухоженная, но по-прежнему все такая же беспредельно огромная, неохватная, снова и снова ожидающая добрых, не знающих устали, человеческих рук...

Смотрит — и словно наглядеться не может на эту землю тракторист. И он же — Шукшин. Ведь почти без грима снимался тогда на «Пикете» Василий Макарович в роли любимого своего Ивана Сергеевича.

Шукшинский Иван вот эту свою родную землю видит словно впервые. Будто заново удивляется он — душевно, сердечно — всему этому простору неоглядному, всей неописуемой красоте сущего, и не больно-то весело усмехается каким-то собственным мыслям, догадкам и заботам своим, точно сейчас только додуманным выводам из смешной (и грустной!) истории, рассказанной нам про его «курортную» поездку. И вот теперь, покурив маленько, вроде бы даже бодро и решительно историю эту заканчивает короткой фразой: «Все, ребята, конец»...

Экран гаснет. В зрительном зале, где люди смотрели фильм «Печки-лавочки», зажигается свет. Публика расходится...

С какими же лицами покидают зрители кинотеатр? Много ли мы видели в этой толпе праздно хохочущих, развлекающихся людей? Да нет, пожалуй, не очень-то нас забавило и повеселило (если иметь в виду именно веселье) все то, что было пережито и передумано трактористом Иваном и блистательно сыграно Шукшиным.

Герой Шукшина заставил всех нас, в том числе и даже самых закоренелых «горожан», вовсе далеких порою от насущных проблем «деревни», задуматься над вопросами, которые по-человечески касаются всех людей вообще. И соответственно требуют от нас в ответ не столько улыбки, а тем паче смеха, сколько истинно духовной работы: серьезного гражданского размышления. Хотя по первому-то взгляду, конечно, шукшинский Иван — в своей интерпретации собственных злоключений, — разумеется, ни на чем таком вроде бы не настаивает. Он просто доверяет нам — и себя самого, какой он есть, и вот эту землю свою, на которой вместе с близкими двоими живет и трудится, и, наконец, все сердечные, жизненные, заветные связи — и свои собственные, и своей земли — с тем миром, который, по правде говоря, от этих Ивановых проблем вдруг не то чтобы вовсе отвернулся, но оказался совсем не так близок к ним, как герой Шукшина; да и как нам всем хотелось бы.

На первый взгляд проблемы эти как бы даже вообще не соотносятся с далеким от Ивана городским миром. Но ведь и это тоже — ясное дело — не может не волновать алтайского хлебороба. Между прочим, он прекрасно во всем разберется помаленьку и все потом поставит на свои места, ибо, при всей своей «простоте», он умница и хитрец, каких мало, — ехидный выдумщик и острослов, не побоявшийся даже и с настоящим профессором (великолепен был Санаев в этой роли!) вступить в состязание. Причем Иван великолепно понимает — главную, сокровенную задачу в споре с профессором он-то уже выполнил как нельзя лучше! Теперь — дело за нами: мы, зрители, должны свое слово сказать, а он сказал все, что думал. Поэтому-то он свою историю и завершает категорически: «Все, ребята, конец».

После внезапной и так всех потрясшей смерти Василия Макаровича эти — итоговые — слова героя при всем внешнем их лаконизме, но с внутренней их, поистине неохватной наполненностью чисто шукшинской интонацией, скорее шутливой и озорной, чем грустной, — и сегодня у всех нас «на слуху». Помимо того что они (при всей своей кажущейся простоте) подводят итоговую черту кинопритче — весьма непростой, как это свойственно всем шукшинским произведениям, — в них обнаруживается еще и более широкий — не одного Ивана, но и еще и самого Шукшина вплотную касающийся, и только теперь будто раскрывшийся нам до конца, смысл прощания с миром... И с этим — прекрасным и простым трудовым миром земли, которая подняла человека и вырастила его — творца и художника, — и с тем миром, который кипит где-то далеко за пределами не только вот этих Сросток, но и многих-многих других человеческих пристанищ; который живет, трудится, спорит, шумит, решает свои задачи, веселится и грустит, полный точно так же своих собственных дел, устремлений, намерений и свершений...

Прекрасен простой трудовой мир родной Шукшину алтайской сибирской земли, которая так высоко подняла его и вырастила творцом и художником. На редкость типичны признаки этой поразительной судьбы, столь органически неразрывно связанной — буквально до самой последней минуты его бытия — сродной землей, с прошлым, настоящим и будущим родного народа. Отсюда, быть может, и возникает трагическое чувство конца, непредсказуемое чувство прощания. Как пи грустно, этот скрытый смысл кульминации фильма «дополнила» и безоговорочно уточнила сама жизнь. Точнее сказать — и сама жизнь, и сама смерть Шукшина. Они сполна выявили и характер творчества художника, и особенность его многостороннего призвания, — да и все, на редкость типические, признаки этой поразительной судьбы.

Россия коренная, Алтай и Сибирь — края могучие и щедрые, издавна обжитые и освоенные людьми смекалистыми, упрямыми, а главное, неравнодушными и для любого дела находящими свой собственный, особый подход, свое не заемное, а самой жизнью подсказанное и, значит, от самого сердца идущее решение. Вот такой-то народ-землепроходец, такая-то деятельная творческая Россия и родили Шукшина, одного из самых скромных и самых великих художников нашей современности.

Думается, что во всех своих без исключения ипостасях Шукшин как писатель, артист, режиссер, драматург и во всей неповторимости, оригинальности самой творческой манеры своей, самого взгляда на мир, взгляда и на большую, многовековую историю парода, и на сегодняшний день, со всеми его «текущими» делами, со всеми вроде бы и пустячными, иной раз, кажется, самыми малыми малостями, — Шукшин надолго еще останется неполностью доступен для нашего понимания, если мы вздумаем разбирать его творчество в отрыве вот от этой, будто вовсе глухой российской деревушки, зовущейся Сростками, которую, впрочем, можно найти довольно быстро даже и на беспредельных алтайских просторах, отъехав совсем недалеко от Бийска по Чуйскому тракту... Кстати сказать, он тоже воспет, тракт этот, Шукшиным в одном из самых ранних его фильмов «Живет такой парень». Фильм этот остался, на мой взгляд, недооцененным критикой. Он и прошел как-то не очень «громко», а под конец жизни Шукшина — вдруг и сам художник отозвался о нем довольно-таки небрежно; но между тем в него было вложено много интересного и весьма важного для нынешнего нашего понимания творчества Шукшина. Как и для понимания его отношения к Родине, к вырастившей его земле, к трудовым людям. Отношения, достаточно отчетливо определившегося в размышлениях автора «Печек-лавочек» и «Калины красной».

Здесь, в Сростках, теперь открыт музей Шукшина, проходят литературные чтения. Наш долг продолжать эти хорошие дела, собирать и бережно сохранять все то немногое, — а в то же время бесконечно большое, — что останется для нас навсегда связано с именем Шукшина, с созданными им образами. Короче, со всем тем, в чем выразилась творческая личность художника, берущая именно здесь свои истоки — не из крохотного родничка, а из могучих рек, близких Шукшину с первых его детских шагов по земле — Катуни и Бии. Одна бешено мчится с гор, а другая берет начало в прекраснейшем бездонном Телецком озере. Сливаясь недалеко от Сростков, эти реки воедино образуют Обь, что и значит — обе: так, во всяком случае, объясняют это земляки Шукшина в Сростках, заставляя лишний раз подивиться точности и образности творческой мысли народа-языкотворца.

Сростки не просто биографическое, анкетное «место рождения» Шукшина; возникновение и формирование настоящего артистического его мировоззрения было неотрывно от земли, где вынашивала и родила его мать, где испокон веков жили и умирали деды и прадеды.

Недаром же народ бережет все лучшее в традициях, впитываемых всеми нами, как говорится, вместе с молоком матери. В этой бесконечной цепи наследия есть, наверное, и пласты жизни нравственной, психологической. Тут многое возникает как явление духовное, скорее всего, подсознательное, но столь важное именно для творца, для его собственной натуры, для непохожести его образного почерка, для художественного воссоздания окружающего мира.

Именно этой непохожестью на других Шукшин покорил своего читателя и зрителя уже в ту раннюю пору, когда его Пашка Колокольников доверчиво обратился к нам со своими раздумьями о совести и долге, об отношении человека к самому себе и к другим людям: о том, все ли нами сделано в деле жизни, какое мы — каждый из нас! — обязаны делать и делать, пока живем на земле. Ведь Пашка на редкость шукшинский образ — только он еще не вырос, не стал взрослым, в нем все еще только возникает, все формируется: он может еще и ошибок наделать непоправимых (и наделает! как Егор Прокудин), но вполне может и почетным, уважаемым человеком стать, — механизатором, как Иван Сергеевич, — мыслителем и умельцем...

Нет, никак нельзя нам Пашку сбрасывать со счетов — этак мы очень уж просчитаемся...

Сейчас о Шукшине все еще продолжают говорить и спорить всюду. И не удивительно. Он вошел — да что там — ворвался в современное искусство, явив и самим собою, и всем, что принес с собой из этих своих крохотных и вроде бы захолустных алтайских Сросток такую неисчерпаемую, прямо-таки бездонную силу, артистизма истинного, и такую неподдельную народность, и такую сердечность, человечность, — невиданные даже и для нашей, богатой талантами русской классической и современной литературы, — что уже самая стремительность этого восхождения не могла не поразить даже тех снобов, каким вовсе неинтересно, а то и чуждо остается дарование Шукшина. Правда, нынче они тоже пытаются оценивать и классифицировать эту новую звезду, столь мощно засиявшую на литературном (да и не только литературном) небосклоне России. Но ведь и то сказать — не заметить, просто пройти мимо Шукшина — было немыслимо. Шукшин с его незащищенной, ничем не прикрытой и даже наивной будто бы простотой стиля, с его явной и тоже вроде откровенно-простодушной нацеленностью на тот идеал добра и человечности, о котором мы в сутолоке повседневных забот и хлопот не то что забываем, но который как бы нечаянно сводим порою вот именно к расхожей повседневности, сумел благодаря своему таланту подняться — и так закономерно, так естественно, не прилагая будто к этому никаких вообще усилий! — на самую высокую трибуну исконной российской культуры. Трибуну, с которой неизменно звучали, да и впредь будут звучать идеи и мысли вечные. Не «описывать» жизнь, но постичь ее сокровенные глубины, докопаться до «проклятых вопросов», как выражался Достоевский, открыть решающие, стержневые нравственные процессы, выражающие самое движение времени, определяющие облик эпохи и всегда идущие в русле ее социальных идей, — такова была задача, взятая на себя Шукшиным. Задача, скажем сразу, по размаху грандиозная, но вполне посильная для его дарования.

Однако споры вокруг Шукшина продолжаются. И наверное можно было бы попросту не вмешиваться в них, кабы не затрагивали они порою самой сути его этики и эстетики, его творческого облика, выраженных на редкость многообразно и многомерно, но сохраняющих неизменно — и с таким же редкостным единством — новаторский философский, психологический и социальный смысл во всем, что Шукшин сумел и успел сделать со всей присущей ему смелостью и прямотой.

Что и говорить, многие творческие загадки оставлены человечеству Шукшиным — в его сценариях и фильмах, в его пьесах и его прозе, в его режиссерских и актерских работах. Думается, загадки эти станут отнюдь не проще, а гораздо сложнее, если мы начнем искусственно разъединять его творчество — раскладывать все, им сделанное, по разным «полочкам». Ибо труд Шукшина, как творчески всеобъемлющего художника, именно вкупе выражает его великолепную неповторимость.

Самая оригинальность, уникальность всех этих его талантов, вдруг сразу дарованных одному и тому же художнику, а именно Шукшину, требует серьезного и тщательного изучения. От них не отмахнешься, дав каждому лишь приблизительное толкование, хотя бы уже потому, что все образы, созданные Шукшиным, стали для нас — зрителей и читателей, — для людей всех вкусов и всех возрастов не просто интересными и занимательными. Они прочно вошли в художественное сознание народа. Вошли как ясно слышимый призыв к нашему собственному духовному совершенствованию — к той бескомпромиссности в своих поступках и мыслях, к какой далеко не всегда мы бываем способны...

Поэтому-то показались несостоятельными, а то так и вовсе обидными для самой памяти Шукшина встречающиеся попытки уйти от разговора всерьез, отделаться недомолвками, или попросту отнести наследие художника прежде всего по ведомству «моды», всего лишь связывая его со скоротечной, преходящей, сенсационной злобой дня, которая, дескать, безусловно имеется, ничего уж тут не поделаешь и никуда от нее не денешься, но...

Именно к таким недомолвкам прибегала критик И. Соловьева, когда небрежно замечала на страницах журнала «Юность» (№ 6, 1975), что, если хочешь, чтобы тебя читали, пиши об Андрее Битове, о театре на Таганке и о Шукшине. Здесь поистине перемешивается, — согласно старинной русской пословице, — «грех со спасем». Автор статьи в «Юности» ставила в один ряд не только не сопоставимые, но более того — взаимоисключающие, противоречащие одно другому как по масштабу значимости каждого из этих явлений, так и по характеру призвания, и смыслу сверхзадачи. Живой — и навечно остающийся живым — голос души и совести своего народа, плоть от плоти, кровь от крови мыслящей трудовой России Шукшин превращается вдруг в одну из ипостасей несомненной якобы моды! Ой ли?.. Дальше уж, кажется, идти некуда.

Впрочем, оказывается, что при желании и дальше пойти можно было. Как раз это и проделывал Ю. Смелков в своих размышлениях о современной «развлекательной» комедии. Похлопывая этак поощрительно Шукшина по плечу, автор снисходил до признания картин «Живет такой парень» и «Печки-лавочки» вроде как явно комедийных! Более того, Ю. Смелков даже ставил их в один ряд с картиной «Берегись автомобиля», — ну, разве не комплимент!

Вольно пересказывая на свой лад комедийное якобы содержание «Печек-лавочек», Ю. Смелков в своей статье «Не смехом единым...» с некоторым даже умилением усматривал в поведении тракториста Ивана Сергеевича, одного из любимых шукшинских героев, ту — будто наивную — любознательность, из-за которой, оказывается, герой «и впросак-то попадает по доверчивости, по счастливой вере в то, что наука все может». Из статьи Ю. Смелкова, где Шукшин был упомянут как комедиограф (!) даже не без симпатии, мы узнаем, что критику и грустно, и весело было смотреть на этого, совсем еще темного, доверчивого, но, увы, такого неотесанного Ивана... Эта, весьма сомнительная, похвала, эти, с позволения сказать, комплименты, — высказаны небрежно, мимоходом и, видимо, лишь ради того, чтобы окончательно отнести «по жанру комедии» фильм «Печки-лавочки» — одно из сложнейших произведений современного кино. И поэтому-то Ю. Смелков сердился на кинопрокатчиков за то, что они допустили большую промашку, когда выпустили на экран шукшинскую картину, не обозначив в рекламе, что это — именно комедия, а не что-либо иное...

Но ведь даже и пьесу Шукшина «Энергичные люди» никак не отнесешь «по жанру» чистой комедии столь же безоговорочно. Ведь даже и тут все как-то своеобразно, неожиданно сплавилось, все особенно переплелось, — и откровенная злая сатира, и трагикомедия, и водевиль; где-то — в самой глубине замысла — звучат еще и явно драматические, а иногда и трагические ноты. И возникают они не только в самой авторской позиции, — в той страсти и неистовости неприятия зла, в негодовании, с какими Шукшин высмеивает и обличает хищнические, потребительские нравы захребетников народных, засоряющих нашу жизнь. Нет, тут есть еще и своя, особая тема — далеко не безразличная Шукшину. Тема вроде бы незаметной и тихой человеческой гибели. Тема смятой и раздавленной ворюгами судьбы Совсем Простого Человека, совсем некстати затесавшегося в компанию лихих, — один другого чище, — жуликов. Для них этот Совсем Простой Человек всего лишь игрушка, ничего не значащая пешка в игре. В любую минуту они могут уничтожить его — попросту сбросить со счетов, когда он им надоест, утомит их своей скрыто трагической, обличающей их, противоположной им душевной сущностью.

Трагизм этой судьбы — трагизм опять-таки особый. Сделав человека, некогда нужного обществу, неисправимым уже алкоголиком, беспробудным пьяницей, — окружающие его ворюги, «энергично» растаскивающие народное добро, выступают, по сути дела, как душители добра, как человекоубийцы. Ведь теперь-то они видят в этом Совсем Простом Человеке не противника своего, не борца со злом, а, пожалуй, даже и поборника, сторонника, единомышленника. В нем почти убита ими душа, загублена мысль, уничтожено чувство чести, обязательно выражающее личность. Он превращен ворюгами в некую бездарность. В «простака», лишенного даже и такой «энергии», которая якобы делает жуликов — хотя бы в их собственных глазах — «хозяевами положения».

Здесь, думается, все и проще, но и гораздо страшней, чем даже в «Калине красной». Потому что там возможен возврат героя к жизни. Возможно возрождение человека. Здесь же возврата нет. Он ведь самому герою уже вовсе не нужен, этот возврат.

В Бийском драматическом театре мне рассказали, что незадолго до смерти Василия Макаровича здесь с ним велись переговоры о постановке пьесы «Энергичные люди», о серьезной трактовке произведения на здешней сцене. При этом Шукшин не только обещал дать пьесу, но непременно хотел сам быть режиссером-постановщиком спектакля. Он считал необходимым донести нравственную идею пьесы в том именно широком — публицистическом и психологическом — плане, как она и была им задумана. Самое же интересное в этих творческих переговорах, по-моему, было то, что Шукшин собирался — хотя бы только в премьере, в первых двух-трех представлениях — выступить в спектакле еще и как актер, сыграв роль Совсем Простого Человека.

«Для своих земляков я обязательно это сделаю!» — говорил Шукшин. В театре считали эти слова не пустым обещанием, а серьезной и вполне деловой творческой договоренностью, которая открывала перед театром большие, очень интересные перспективы.

— Во-первых, Шукшину всегда можно было верить во всем, — заметил директор театра Р.Е. Ворошилов. — Ну а во-вторых, сам он очень дорожил этой пьесой, и особенно — ролью Простого Человека. Шукшин хотел, чтобы интерпретация роли была полностью адекватна авторскому замыслу... А в-третьих, но не в последних, — Василий Макарович очень любил Бийск! Он любил и самый город, его окрестности, и нашу прекрасную Бию. Да все здесь было близко и дорого его душе, его сердцу... Недаром же Мария Сергеевна, мать Шукшина, переехала к нам в Бийск: она знала, что все мы тут были озабочены ее здоровьем, беспокоились о ней, любили ее... Постановка «Энергичных людей», — кто бы ею теперь ни занимался, — обязывает? всех особенно внимательно видеть в пьесе то, над чем больше всего задумывался, о чем волновался сам Шукшин.

Правда, на мой взгляд, притчеобразная сущность «Энергичных людей» выразилась (если иметь в виду особую, сказовую, снова простодушную лишь внешне форму, присущую стилю и манере Шукшина), может быть, не так глубинно и не так сложно, как в «Печках-лавочках», которые, если уж и вздумаешь с чем-то сравнивать, сродни только разве шукшинской же сказке «До третьих петухов». Кстати, мало кто знает, наверное, что у Шукшина есть еще и пьеса того же названия. В свое время она находилась в портфеле Ярославского театра имени Ф.Г. Волкова. Но эта пьеса, как и сама сказка, еще более сложное явление, pi о ней надо говорить особо.

Тракторист же Иван Сергеевич в фильме «Печки-лавочки» разгадывается прежде всего как человек, несомненно знающий себе цену, как настоящий хозяин жизни. Хозяин нынешней современной — пусть далекой от столицы — русской советской деревни. Он — передовой механизатор, грамотный и знающий свое дело хлебороб. Он — человек своего времени, именно семидесятых годов. И в полном соответствии с этим временем инициативен и напорист.

Вместе с тем в его нравственном облике, в его человеческом характере столько всего «намешано», столько сразу он в себя вмещает, что аналогов даже и искать не приходится! Комедиен ли герой в том, конечно, смысле, какой обязательно несет в себе самый жанр? Конечно, нет. Хотя временами мы и улыбаемся, видя, как вдруг растерян герой в той или иной ситуации. Однако же ни самый фильм, ни образ героя отнюдь не есть комедия. Ибо все те острые, пусть даже и очень смешные положения, в какие иногда попадает Иван, зовут нас вовсе не к смеху, а к мысли, к серьезному раздумью — к пониманию жизненной сущности самой ситуации в первую очередь. Если мы тут и улыбнемся, то ведь улыбку рождает в иных случаях даже фигура и вовсе трагическая, — скажем, в «Калине красной», когда, например, только что вышедший из тюрьмы Егор Прокудин надевает нелепый, с чужого плеча, «барский» халат, собираясь угостить шампанским случайный сброд, созванный им на такой же нелепый и ненужный, ни к чему затеянный Егором безрадостный его «праздник». Созванный в общем-то от одиночества, от отчаяния, от чувства неизжитой вины перед людьми. О т чувства неминуемой бед ы...

Мы, наверное, снова улыбнемся, глядя, как мерятся силами братья-богатыри в фильме «Ваш сын и брат». Улыбнемся. Хотя одному из них предстоит вернуться в тюрьму, откуда он сбежал, тоскуя по родному дому, по таким вот безоглядным просторам родной земли, по материнским рукам, по доброму лицу матери. Мы улыбаемся и сегодня, когда сыгранный Шукшиным в фильме Сергея Федоровича Бондарчука шолоховский Лопахин, идущий в смертный бой за Родину, этаким фертом «приударяет» за красавицей Глашей, которую играла Л. Федосеева.

Спору нет — есть смешное в поступках тракториста Ивана Сергеевича, человека горячего, вспыльчивого. Но трагикомические ситуации «Печек-лавочек», как и самый прав, сама судьба главного героя, отнюдь не поддаются однозначной «расшифровке», ибо Шукшин словно проверяет все время на своем герое (так же как и на самих ситуациях) достоинство, гордость, независимость нынешнего «мужика», который, пустившись сгоряча в свою необдуманную поездку, терпит вовсе незаслуженные им обиды... Какой уж тут смех, если трудовой человек не получает за пределами родной деревни такого отношения, которое им за работая о, — как он справедливо считает, — всюду, где бы он ни оказался.

И во всех киносценариях, и в «обычной» прозе художественная идея и образная мысль Шукшина всегда аллегоричны. Он очень щедро пользовался метафорой — столь же острой, сколь и неожиданной, потому что по внешней видимости-то своей она — эта метафора — остается такой же доверчивой к читателю и зрителю, такой же непретенциозной, как и самый подчеркнуто «житейский» язык Шукшина, на котором говорят жители алтайской деревни Сростки. Именно тем и поразителен этот язык, что, сохраняя в себе все разговорные особенности, все интонации Сросток, всегда при этом остается гармоничным и музыкальным, живым и художественно-емким. В нем выражена та самая «мера» красоты и поэзии, которая неизвестно ведь даже чем и мерится! И, однако же, она существует. И властно заявляет о себе во всем, чего коснулся, к чему притронулся удивительный талант Шукшина. И это ощущаешь не только в таких масштабных, фундаментально завершенных и филигранно отделанных его работах, как, скажем, роман «Я пришел дать вам волю». Он таков же, этот язык, и в тех произведениях, которые только после смерти писателя появились в печати, подобно сказке про Ивана-дурака («До третьих петухов»), которые, быть может, еще ждали нового прикосновения его руки, его пера.

Что ж говорить о «Печках-лавочках», где художник остро и настойчиво, а в то же время очень топко и продуманно, уверенно ставит и решает проблемы чрезвычайно важные! Ибо счастье и благополучие родной земли, душевный покой и благополучие земледельца, хлебороба — да разве эго не самые магистральные, основополагающие пути творчества для художника современности?!

И ведь Шукшин многое гениально предугадал из того, что теперь пришло в жизнь Алтая, да и не одного только этого края, что усилило хозяйственную мощь, обогатило нравственное содержание всей жизни сегодняшнего сибирского (и не только сибирского) села; нынешних хлеборобов, земледельцев, скотоводов, механизаторов, некогда узнавших себя в образе тракториста Ивана, а до этого — в образе шофера Пашки.

Конечно же Пашка — герой одного из самых ранних фильмов Шукшина — еще не вместил в себя, да и не мог вместить тогда, все аспекты духовного шукшинского богатства полностью. По так или иначе фильм получился солнечно-ясным, радостным, устремленным к освоению, постижению жизни, самых ее глубин. И как бы автор сам ни отзывался потом об этой ранней своей картине, «Живет такой парень» останется навсегда среди лучших созданий нашего кинематографа. Здесь искренне запечатлена светловеликая душа народа, не плачущего на развалинах и пепелищах войны, не требующего для себя никаких послевоенных поблажек, а вышедшего снова трудиться и работать. Осваивать вот этот бескрайний Чуйский тракт. Помогать тем, кому досталось особенно много бед и горя.

Очень хорошо сыгравший Пашку Колокольникова Леонид Куравлев недавно вспоминал: «Дело было на Алтае, на Чуйском тракте, где мы снимали натуру для фильма «Живет такой парень». Когда в кадре требовалось солнце, а несколько дней подряд лили дожди, и Василий Макарович, и все мы нервничали — все ждали, что погода наладится, а она не ладилась никак. И вот здесь — в какой-то раздумчивости, не конкретно мне, а как бы задавая вопрос самому себе, Шукшин вдруг сказал такие слова:

— Неужели моя земля меня подведет?..

В трудную минуту обратился он за помощью к родной земле, и она его не подвела — на редкость щедро вдруг стало светить алтайское солнце. Но тогда я мало знал Шукшина, и слова его показались мне выспренными. Только много позже я понял, что он имел на них право: Шукшин был сыном родной земли — плоть от плоти ее». («Лит. газета», 1979, 25 июля).

А ведь и эту лирическую, полную поэзии картину, дышащую великим благородством души героя, полную нерастраченной нравственной силы только что отвоевавшегося народа, критика порой зачисляла «по жанру комедии».

Пашка же Колокольников — на самом деле — герой. Во время пожара он спас от взрыва, от неминуемой гибели колонну бензовозов. Но сам он не догадывается, что он — герой; отсюда — беззлобный юмор ситуации... В больницу к Пашке приходит журналистка — ее в самом деле тогда смешно и неожиданно сыграла Белла Ахмадуллина. Но в том-то и секрет — не разгаданный нами секрет Шукшина, — что у него смешное никогда не становится комедийным, не отменяет и не затемняет, не загораживает лирики, даже нежности, романтичности замысла. Полностью тут выразилось богатство народных нравственных устоев — и традиционных, и привнесенных новой жизнью, комсомольских, советских, которые вкупе сделали Пашку Колокольникова фигурой не просто «явно перспективной», но живой и на самом деле новаторской. Образ чистый, ясный, отнюдь не дублирующий, не повторяющий ни единой черточки из тех, что уже были во множестве принесены на экран и в литературу предшественниками молодого героя, остался не то что не понят, но именно недооценен нами всеми.

Как говорится: что имеем, не храним... Да вот ведь и потерявши не больно-то плачем, не больно спешим разобраться всерьез, по существу. Поэтому-то я и хочу повторить, что никак нам нельзя брать в расчет даже и позднейшее отношение самого Василия Макаровича к этому фильму — отношение якобы пренебрежительное, когда в одном из предсмертных интервью фильм получил вдруг от автора довольно резкую оценку. Так ведь мало ли что случается говорить о самом себе тому или иному большому художнику: и чаще всего он подвергает себя неумолимой (и несправедливой) критике, тогда как иная бездарность так расхвалит себя — только держись! Иной раз покажется, будто и впрямь ей цены нет...

Оставленное Шукшиным наследие, созданное им богатство — огромно. Именно этот щедрый его вклад в историю культуры — русской, советской, а значит, и мировой, — творческое постижение и воплощение Шукшиным народной жизни, самого образа народа прежде всего нуждается в том, чтобы все это было принято, понято, с уважением. С благодарностью к неповторимости и своеобразию таланта.

Предыдущая страница К оглавлению Следующая страница

 
 
Яндекс.Метрика Главная Ресурсы Обратная связь
© 2008—2024 Василий Шукшин.
При заимствовании информации с сайта ссылка на источник обязательна.