Главная / Публикации / Н.П. Толченова. «Слово о Шукшине»

Х. Огонь над мирозданьем

Когда слово о Шукшине подошло к концу, вспомним изумительные, давно созданные русским поэтом строки, которые даже и при его жизни — уж не говоря о том, что не всему народу были в то время доступны, — еще далеко не всеми даже грамотными людьми были так глубинно восприняты.

Не звучали с таким пронзительным сокровенным смыслом, как в нашу пору.

Не жизни жаль с томительным дыханьем,
Что жизнь и смерть... А жаль того огня,
Что просиял над целым мирозданьем
И в ночь идет. И плачет уходя...

Фет заставляет нас задуматься не только над вечной трагедией бренности человека, — конечностью человеческого бытия. Нет, здесь — пронзительное ощущение непоправимой общечеловеческой глобальной беды. Утраты необратимой. Ухода из мира тои творческой личности, чья мысль для всех была откровением, поскольку вознеслась до постижения этого мира с его бесконечной сущностью.

Однако в этих строчках в то же самое время есть еще одна великая мысль. Не «утешающая», но благотворная мысль об огнетворца, им самим зажженном над его рукотворным миром, собственно ему принадлежащим, им созданным. Над мирозданьем творчества.

Далеко не всякому огню дана такая, поистине космическая, сила: просиять над мирозданьем. Хотя огонь всегда остается огнем. Он — и в том утлом, едва трепещущем костерике, на который смотрит грустно, тревожно Степан Разин в шукшинском романе, а потом и сценарии «Я пришел дать вам волю». Он и в том грозно ревущем пламени, которым полыхает фашистский самолет, сбитый выстрелом Лопахина — Шукшина над берегом Дона.

В цитированных строчках Фета речь идет все-таки о другом — человеческом, душевном огне, что как-то по-новому вдруг озаряет непостижимо трудный порою смысл пашей жизни, с ее неизбежным, для каждого обязательным, прощальным итогом. С ее уходом, с ее конечной оборванностью, которая непременно становится тем трагичней, чем сильней полыхала и светила людям жизнь художника.

Так ведь, наверное, и самый-то огонь только тогда огонь, когда он не искусственный, а живой. Дающий людям не умеренную, равнодушную, всегда одинаково рассчитанную теплоту, а бьющееся, по-разному вспыхивающее, жаркое пламя, способное и согреть, и обжечь, и причинить боль; и неистовым пожаром, огромным факелом взвиться над мирозданьем, пронизывая далеко летящими, негаснущими искрами своими даже и ту ночь, ту непостижимую темноту, в которую сам уходит...

Как вспыхнувшая вновь звезда остается существовать уже в самой системе мирозданья, так и Шукшин своими произведениями вошел в «систему» нашей культуры. II поколения людей, сменяясь, наверняка будут видеть, знать его огонь так же, как знали и видели мы, только еще отчетливее и лучше понимая, глубже откликаясь на гуманный, человечный смысл всего им созданного. В этом — посмертное счастье ценного большого таланта. Его трудная, но прекрасная посмертная доля. Она дается далеко не всякому художнику. Дается лишь при наличии вот такого именно огня — такой особой, поистине плазменной силы.

Огонь, который нес в себе Шукшин, был, в свою очередь, зажжен родным его народом, теми людьми, героями творца, которые жили на земле не напрасно и не для собственного блага, не для «близких» только, а для всех, испокон веков трудились, обживали и защищали эту землю. Они жили и умирали, имея в себе этот же огонь, это же пламя, чтобы снова и снова могли рождаться и жить на ней люди честные, мужественные и справедливые: способные к самоотвержению. Они не щадили себя, шли на невиданные жертвы.

Но прежде всего человек нынешний, наш современник, есть центр шукшинского мирозданья. Исходная позиция художника. Основа всей его поэтической и философской образной системы.

Шукшин сперва научился ощущать этот мир, воспринял его от окружающих людей, от народа. Потом вернул его нам многократно обогащенным, озарив огнем своих собственных чувств, своих мыслей. Они были всегда столь человечны в своей сущности, что на них откликнулся, их полюбил и принял в свое сердце весь народ. Художественная одержимость Шукшина несла в себе вот такую — высочайшую — общественную функцию: она согревала и освещала наш мир сиянием человечности.

Все его произведения, как мы уже заметили, всегда очень просты, очень доступны, — даже, кажется, «сиюминутны» в этой своей не то что подчеркнутой, по несомненной неприхотливости, «разговорности», короче — современности самой манеры общения писателя с читателем.

После него литература «изысканная», стремящаяся обратить на себя внимание, не воспринимается сердцем. Ее видишь только глазами. Она не трогает тебя: ты остаешься вне этого таинственного поля притяжения, потому что его попросту нет. Есть конструкция, совершенно не понадобившаяся Шукшину. В этом его суть, если только хоть кому-то дано приблизиться к ней, угадать ее секреты. Ведь тем, кто принимает в наследство от творца все то, что им сделано, остается многое: и радость его, и скорбь. Остается все то, чем художник жил, о чем думал, к чему стремился... Короче, собственная его душа, достигнутое им самоосуществление Личности.

Неповторим путь, на котором находит себя, утверждает себя творчески художник, оставляющий нам в наследство после себя свое мирозданье. И свой огонь над этим мирозданьем. И в свете уже этого огня мы новыми глазами смотрим на Шукшина — теперь, когда его уже нет. И — видим со всей отчетливостью, что он есть. Быть может, даже есть больше, чем был прежде, поскольку теперь перед нами и его огонь, и он сам предстали во всю свою колоссальную нравственную величину. Мы видим его характерный, простой русский облик во всех без исключения его созданиях. Это он — герой народа Степан Разин. И он же — герой народа солдат Лопахин... Он — Егор Прокудин, и он же Пашка Колокольников. Он — Степан и Максим Воеводины из киноповести «Ваш сын и брат...». Он — Витька из рассказа «Материнское сердце» и Колька из картины «Странные люди»; он — и Семен, и Иван (поскольку жалеет и Ивана) в фильме «Брат мой...», он — старик-паромщик из рассказа «Осенью»... А разве не вложил Шукшин всего себя, всю огромную человечность свою в крошечный рассказ «Обида», разве не предстал в образе Сашки Ермолаева, который хочет ведь только одного: справедливости и уважения к себе, потому что сам-то он ничего плохого никому не сделал, а вот его жестоко оскорбили, да еще на глазах у маленькой дочки Маши. В дочкиных же глазах Сашке особенно важно быть не прощелыгой, а настоящим, хорошим человеком.

Всегда, извечно любой человек нуждается прежде всего в понимании, в человечности — вот неизменный смысл того, о чем говорил с нами Шукшин. И все эти его будто непритязательные «разговоры» предстают сегодня как насущная, острейшая тема всей нашей современности, наших сегодняшних забот и хлопот — всех важнейших идеологических решений и вообще осмысления духовной жизни народа, его интересов, совершенствования его души... Сам-то Шукшин словно всем существом умел не только понимать, но докапываться до святая святых — сокровеннейших потайных глубин каждого человека. И сколько же находил он порою красоты и мудрости, того вдохновения жизни, которые теперь освещают шукшинским огнем судьбы, самые, казалось бы, скромные, неприметные.

Остановимся, к примеру, на опыте жизни колхозного пастуха Алеши Бесконвойного — этого скромнейшего из скромных героев Шукшина (рассказ «Алеша Бесконвойный»).

По правде-то говоря, Алеша — вовсе никакой даже и не Алеша, а Костя Валиков, но вот так почему-то случилось, что все в деревне зовут этого мужика Алешей Бесконвойным, хотя почти никто не знает, почему его так зовут. Но Шукшин докопался до причины. Оказывается, зовут потому, что Алеша — человек с особинкой; он — бесконвойный: неуправляемый, значит, вовсе человек, не имеющий над собой контроля, конвоя, то есть управы. Ну, к примеру, ни за что Алеша не соглашается по субботам работать на ферме. С самого утра начинает он в субботу топить свою баньку, а потом парится чуть ли не до ночи: такое уж у него особое субботнее настроение. Состояние души...

Но это только Шукшин усматривает здесь Алешину душу и подтверждает ее наличие. А многие другие могут сказать, что он всего лишь нарушитель законов и вовсе нестоящий мужичишка. Может, и совсем напрасно ни с того ни с сего очутился он в орбите писательского внимания. Изрек же некий угрюмый «ценитель» искусства, слушая восторженные отзывы студентов о «Калине красной», свой вывод безоговорочно: «Безобразный фильм! Рецидивиста воспели».

Об этом писал А. Каплер летом 1974 года в «Литературной газете».

Не понял и не принял этот «ценитель» Егора Прокудина, не усмотрел в нем жизни души, которая потрясла зрителей. Что тут поделаешь... Но, думается, спорить о вкусах не только можно, но и нужно. Спорить настойчиво, не уступая своих позиций... Правда, если уж у подобных ценителей внутри пусто и мертво, какой же там может возникнуть свой огонь.

Впрочем, думается мне, что ничем не лучше и нравственная глухота сноба, «интеллектуального» мещанина, сходная с заскорузлой, самодовольной тупостью невежды. Они меж собой родственны, одинаково бездушны. Поэтому-то они непробиваемы; перед ними бессилен даже и мощный заряд пламенной энергии Шукшина.

Но это к слову. Вернемся к Алеше, он же Костя Валиков. Почему-то ведь Шукшин тоже зовет его не Костей, но Алешей, значит, и для нас он будет Алеша, этот чудной деревенский человек с необыкновенно тонкой, поэтической душой, хотя при этом, наверное, не очень-то шибко грамотный. Во всяком случае, старший сын Алеши, заканчивающий десятилетку, похоже, стесняется, что его отец — пастух; и хотя вслух парень ничего нам об этом не говорит, все равно и мы, да и сам Алеша, про это догадываемся...

Ох уж этот Алеша... Читая небольшой рассказ о нем, мы, кажется, не только будем хорошо знать и Алешу, и Шукшина, — но еще и сами каким-то непостижимым волшебством — чудом творчества — тоже станем вроде бы и Алешей и Шукшиным: постигнем их внутреннее сосуществование, вберем в себя полностью, разом весь этот мир: все его чувства и ощущения, всю его плоть и кровь. Теперь оно станет нашим собственным, это удивительное мирозданье. Ведь над ним теперь возникает, к нему присоединяется еще и наш свет, — ответное сияние нашей собственной души, тесно приобщившейся к познанию другой жизни, просветлевшей и обогатившейся этим познанием.

В рассказе, повторяю, вроде бы и нет ничего особенного. Нет ничего другого, кроме подробных наблюдений Шукшина за Алешей, за Алешиным, вовсе зряшным субботним времяпровождением. Да и вообще — эко дело, подумаешь, — воды наносить и баню истопить. Но для Алеши, оказывается, это вовсе даже и не дело, а некий ритуал, прямо-таки священнодействие, последовательно раскрывающееся в неожиданно глубоких и трогательных переживаниях героя. Вот здесь-то и открываются нам заветные, исповедальные аспекты нравственной проблематики, волнующей Шукшина: изумленное преклонение художника перед таким же художником в облике простого трудового человека, перед сложностью и красотой души родного народа... И в этом маленьком рассказе, равно как и во всех других своих произведениях, Шукшин предстает как новатор, чей мощный реализм, чья непринужденная современность, чье благородное видение мира, окрашенные неповторимой индивидуальностью восприятия, неизменно обращены с волнением и сыновней признательностью к народу, породившему его талант.

Написанный в тональности, опять же, очень простой, — может даже показаться — «простецкой», словно заимствованной у «героя» Алеши, — рассказ читается тем нс менее, как всегда у Шукшина, подобно стихам в прозе, будучи изнутри пронизан не сентиментальным, а поистине любовным отношением автора к Алеше. Очень скоро это доброе, хотя и явно усмешливое, даже несколько ироническое вроде бы звучание шукшинского повествования получает оттенок иной, — мы отчетливо чувствуем: в нем появились ноты уважительные, и более того — восхищенные... Вот посмотрим, как незаметно, тончайше меняется изнутри эта интонация, постепенно приобретая совсем другое содержание, другой смысл.

«В субботу он топил баню. Все. Больше ничего. Накалял баню, мылся и начинал париться. Парился, как ненормальный, как паровоз, — по пять часов парился! С отдыхом, конечно, с перекуром... Но все равно — это же какой надо иметь организм! Конский?

В субботу он просыпался и сразу вспоминал, что сегодня — суббота. И сразу у него распускалась в душе тихая радость. Он даже лицом светлел. Он даже не умывался, а шел сразу во двор — колоть дрова».

Странная, на первый взгляд, лексика; странное, а то и вовсе, казалось бы, немыслимое, несочетаемое использование Шукшиным явно «низких» понятий, всех этих резких и «грубых» слов в рассказе об Алеше: «ненормальный», «как паровоз», «конский организм»... Но ведь тут же рядом — совсем близко — не просто возникает, а распускается в душе Алешина радость: будто цветок. Да и не просто радость, а какая-то тихая, — значит, опять-таки совсем особая, нежная, бережно ощущаемая и нами.

При этом светлеет Алеша, меняется лицом. Загорается, пробуждается в нем новое, высокое, творческое состояние. Мы чувствуем, что оно далеко от Алешиных будней. По самой природе своей это чувство романтическое. Необычайное.

Тончайший психолог, Шукшин снова проникает здесь в самую глубину человеческого душевного состояния. И докапывается до самых скрытых, где-то далеко лежащих в нас тайников. Это позволяет ему говорить с нами о таких, невидимых глазу, внутренних движениях, секреты которых, пожалуй, еще никогда и никому подвластны не были. Здесь Шукшин не только продолжает великие традиции, но развивает их, предлагая свои критерии, свой особый, нетривиальный способ познания сущего...

Всматриваясь в этого чудаковатого Алешу Бесконвойного все более пристально. Шукшин приобщает нас к этому удивительному человеческому миру души, органически соединенной с миром природы.

«У него была своя наука, — доверительно сообщает нам Шукшин, — как топить баню. Например, дрова в баню шли только березовые: они дают после себя стойкий жар. Он колол их аккуратно, с наслаждением». Но если до сих пор мы были все еще только подготавливаемы автором к Алешиным священнодействам, то теперь наконец подошли к ним вплотную. И нам, не правда ли, уже интересно «вызнать» все подробно про эти субботние Алешины занятия, ублажающие и просветляющие его душу... Заманив нас за собою в этот сокровенный человеческий мир, Шукшин рассказывает о нем, по-моему, точно так же, как Алеша колет дрова: с нескрываемой радостью, с восторгом и наслаждением, удивляясь Алеше, уважая и любя его. «Он выбирал из поленницы чурки потолще... Выберет, возьмет ее, как поросенка, на руки и несет к дровосеке.

— Ишь ты... какой, — говорил он ласково чурбаку. — Атаман какой... — Ставил этого «атамана» на широкий пень и тюкал по голове.

Скоро он так натюкал большой ворох... Долго стоял и смотрел на этот ворох. Белизна и сочность, и чистота сокровенная поленьев, и дух от них — свежий, нутряной, чуть стылый, лесовой...

Алеша стаскал их в баню, аккуратно склал возле каменки. Еще потом будет момент — разжигать, тоже милое дело. Алеша даже волновался, когда разжигал в каменке. Он вообще очень любил огонь».

Вот как истово, неспешно происходит приготовление к бане. Герой Шукшина отнюдь не превращает свое дело ни в постылую обязанность, не просто даже в будничную, вполне привычную обыкновенную работу. Человек потому и не торопится нисколько, занятый своим делом: он его вершит. Простую эту колку дров он производит как художник и мыслитель. И мы вдруг догадываемся, чувствуем, что перед нами — великолепный в своей неожиданности — творческий процесс, столь же глубинный, прекрасный, сколь первозданно-чистый и наивный.

Вот он где — тот желанный и, увы, недосягаемый для погибшего Егора Прокудина, праздник внутреннего отдыха и света. Счастливо сосредоточенный Алеша празднует тот редчайший праздник, который дается только человеку труда. И только такому человеку дается, как Алеша, который ведь не отдыхом от труда, а этим же трудом, по сути-то дела, наслаждается. Вот тут именно и заключен праздник — в драгоценных и неспешных Алешиных открытиях. В нем самом в эти минуты возникают и празднично живут радость и счастье творческого проникновения в заветную (и ведь опять же совсем, кажется, «простую») суть жизни.

Шукшин любит, уважает и ценит Алешу как своеобразного философа-самородка, как творца; и мы теперь тоже его любим. И, значит, нам тоже, как и Шукшину, интересны все дальнейшие Алешины «банные» переживания: они ведь и есть дальнейшее ощущение праздника, постепенное детальное его раскрытие.

«В бане сумрачно и неуютно пока, но банный терпкий, холодный запах разбавился уже запахом березовых поленьев — тонким, еле уловимым, — это предвестье скорого праздника. Сердце Алеши нет-нет да подмоет радость: «Сча-ас».

Итак, наконец наступил этот желанный, более всего Алешу волнующий момент разжигания огня. Да, впрочем, какой же это «момент» — это целый процесс, настоящая церемония, поэма. Ну, ничего другого тут не скажешь, глядя на Алешино затапливание печи. Тут какие-то неведомые, опять новые высоты открываются перед нами, потому что каждое движение человека Шукшин передает будто ритуальный танец, — так они осмысленны и проникнуты чувством постижения жизни. Алеша отчасти угадывает, что ему тут дано и некое понимание великого смысла бытия, но в то же время он смущен и взволнован неясным, смутным ощущением неразгаданных, продолжающихся загадок, опять и опять хранящихся в этом бытии... Загадки неуловимы как для нас всех, так, конечно, и для Алеши, поскольку он ведь именно над ними, — над смыслом жизни — ни больше ни меньше, — думает, пока баню-то топит, вернее, пока огонь разжигает. Вот почему для него это занятие особо важное, а не просто так себе: плеснул керосином — и пошло полыхать. Нет, Алеше для разжигания огня не требуется ни керосин, ни лучина, ничего этого он в печь не совал. Только то полено, которое поперек других поленьев ложилось, он посередке ершил топором, вот и все. Потом он эти заструги поджигал, и тогда все загоралось. «И вот это тоже очень волнующий момент — когда разгорается. Ах, славный момент! Алеша присел на корточки перед каменкой и неотрывно смотрел, как огонь, сперва маленький, робкий, трепетный, все становится больше, все надежней. Алеша всегда много думал, глядя на огонь. Например: «Вот вы там хотите, чтобы все люди жили одинаково... Да два полена и то сгорают неодинаково, а вы хотите, чтоб люди прожили одинаково!» Или еще он сделал открытие: человек, помирая, в конце в самом, так вдруг жить захочет, так обнадеется, так возрадуется какому-нибудь лекарству!..

...Но точно так и палка любая: догорая, так вдруг вспыхнет, так озарится вся, такую выкинет шапку огня, что диву даешься: откуда такая последняя сила?»

Вот ведь о чем размышляет деревенский пастух, герой Шукшина. И велико чудо этих размышлений человеческих. Несмотря на свою трогательную наивность, своеобразный пантеизм, Алешины догадки, несомненно, идут в русле тех великих, вечных вопросов, которые всегда будут волновать людей, пока они живут на земле и пытаются проникнуть в непостижимый смысл бытия... В чудаковатом Алеше, да и в самих его чудачествах, художник позволяет увидеть, как прочно мы — все люди — включены в жизнь, как тесно взаимосвязаны с великим процессом существования живого... И как жаль, что не все мы, подобно Алеше, думаем об этом. Мы в своей спешке жить не замечаем, как приходит и уходит жизнь, вечно возобновляясь, рождая и нас самих, давая нам все наши чувства, наши радости и печали, паши ощущения и наше сознание, мышление. А потом, если все это оказывается без употребления, если человек живет лишь жадностью, одними хватательными инстинктами, приобретательством «энергичных людей», — все это в нем вянет, гибнет, утрачивается. И жалко и больно; да уж не о чем и жалеть: нет больше человека...

Мы Егора Прокудина полюбили за то, что он воскрес и снова человеком обернулся, пусть заплатив за это самой высокой ценой...

Ведь все то, что есть вокруг нас, да и мы сами, — такие, какие мы есть сегодня, идет из нашего единого, общего человеческого прошлого; из общей праколыбели народа, всей жизни людей. Поэтому-то, наверное, уходя, жизнь человеческая и вспыхивает так ярко, и озаряется, словно еще чем-то обнадеживаясь, во что-то веря и надеясь перед своим концом... Но нет, — конца не миновать. Зато сама жизнь — она всегда останется. Так перед смертью думал Егор. Думал Степан Разин. Так думает наш современник, деревенский пастух Алеша. Его мудрость первозданна. Она явно унаследована от бессчетных поколений предков, — начиная с тех далеких праотцев, вот так же сосредоточенно, осмысленно сидевших у своих первых костров... Хотя вовсе неверно было бы воспринимать нашего героя как человека первобытного, — напротив, он ровно столько же связан с прошлым, как и с будущим. Он живет, работает, думает, воюет для будущего и снова, если понадобится, будет воевать.

Алеша воевал. Но о войне вспоминать он не любит, — это ему больно. Потому что он, прежде всего, добр и миролюбив. Он и баню-то свою, наверное, больше всего ценит за это редкостное чувство мира и покоя, которое она ему приносит. «Какой желанный покой на душе, господи! Ребятишки не болеют, ни с кем не ругался, даже денег взаймы взяли».

Но даже и от этих — таких славных, успокаивающих — мирских дел и мыслей душа Алешина способна подняться еще выше и взглянуть оттуда, с высоты на землю, на человеческое бытие еще пристальнее и зорче. Взглянуть еще настойчивее, в стремлении разгадать вечную загадку этого живого мирозданья, его бесконечного круговорота...

«Жизнь: когда же самое главное время ее? Может, когда воюют? Алеша воевал, был ранен, поправился, довоевал и вето жизнь потом с омерзением вспоминал войну. Ни одного потом кинофильма про войну не смотрел — тошно. И удивительно на людей — сидят смотрят! Никто бы не поверил, но Алеша серьезно вдумывался в жизнь: что в ней за тайна, надо ее жалеть, например, или можно помирать спокойно — ничего тут такого особенного не оставалось? Он даже напрягал свой ум так: вроде залетел — высоко-высоко — и оттуда глядит на землю... По понятней не становилось: представлял своих коров на поскотине — маленькие, как букашки... А про людей, про их жизнь озарения не было. Не озаряло. Как все же: надо жалеть свою жизнь или нет? А вдруг да потом, в последний момент, как заорешь, что вовсе не так жил, не то делал? Или так не бывает? Помирают же другие — ничего: тихо, мирно. Ну, жалко, конечно, грустно: не так уж тут плохо».

Вот ведь еще какие мысли открываются герою. «Не так уж тут плохо», — думает Алеша. А ведь он мог бы, возможно, сказать другое. Мог бы, например, просто сказать — хорошо! Но вот почему-то этого он не говорит. Почему? И мы непременно должны вдуматься в смысл этого умолчания. Должны раскрыть значение не только того, что Алешей сказано, но и того, что осталось непроизнесенным, неназванным... Впрочем, герой ведь не из тех злобных, пошлых людей, что шило в бок соседу из кармана тычут. В своих словах и мыслях он правдив и честен. Он задумывается ведь еще и над тем, почему это окружающая его человеческая жизнь не рождает у него озарения; почему о разном прочем ему думать интересно и легче, а вот если про людей, про их жизнь, — так нет. Не озаряет, и все тут.

И вот что приходит Алеше на ум, когда он доискивается ответа на все свои мудреные вопросы. Обманывают люди друг друга слишком уж часто — вот что противно Алеше. Без обмана словно и жить не могут. Такая-то вот тяжесть и лежит на сердце, не уходит, мешая Алеше о людях, об их жизни сказать, что они, дескать, кругом хороши. Нет, это не точно будет; Алеша же любит, чтоб все было но справедливости...

Но теперь за всеми этими раздумьями и баня наконец оказалась вытоплена. Угар сошел. Алеша берет дома у жены Таисьи чистое белье и отправляется в баню. И снова человек остается сам с собой — со своим внутренним миром... Да разве дадут о чем подумать на людях, к примеру, в «общественной» бане, где всегда шум и толчея, там разве только и радости, что пиво пить, а так — смех и грех, никакой радости. «Не баня, а недоразумение какое-то». Алеше же ничто не мешает, не нарушает его напряженную внутреннюю работу.

Пожалуй, то, что Алеша чувствует, есть настоящее вдохновение: «Мелкие мысли покинули голову, вселилась в душу некая цельность, крупность, ясность — жизнь стала понятной. То есть она была рядом, за окошечком бани, но Алеша стал недосягаем для нее, для ее суетни и злости, он стал большой и снисходительный».

Вот каков Алеша. И вот какие слова находит Шукшин для него; он — большой и снисходительный. Он обрел эти качества, отбросив злость, суету — все мелкое, став выше и больше мелкого.

Мало знать, надо еще всем существом, кожей, нервами, от кончиков ногтей до кончиков волос, почувствовать то сокровенное, что переживает другой человек, чтобы это состояние передать во всей его сложности... Ощущения возникают перед нами то веселые и шутливые, то грустные... Кажется, они неуловимы; кажется, они неотчетливы, как все, что происходит внутри нас. Однако же они позволяют нам совершенно определенно представить себе нравственный облик нашего земляка, простого русского человека нынешней деревни. Нашего Современника.

Признаться, мы все еще не очень-то близко и хорошо знаем его: вот ведь удивляемся его человечности, — вроде бы ему и «не положено» быть человечным! Впрочем, Алеша не упрекает нас за это, так же, впрочем, как не упрекает — впрямую — ни один герой Шукшина. Доверяя читателю, его уму и сердцу, писатель просто надеялся на нас, на наше пробуждение. Ради этого он и оставляет нас вдвоем с Алешей, с его глубинным течением мысли, его непрекращающимся поиском смысла жизни и смерти... Ведь Алеша-то, пока в бане находится, даже пробует прикинуть: как это, мол, люди в гробу лежат. «Алеша даже и руки сложил на груди и полежал так малое время. Напрягся было, чтоб увидеть себя, подобного, в гробу. И уже что-то такое начало мерещиться — подушка вдавленная, новый пиджак... Но душа воспротивилась дальше. «...Ну ее к лешему! Придет — придет, никуда не денешься...»

Мудрость жизни снова подсказывает герою, что — пока жив — надо жить и что это она, сама по себе — просто жизнь человеку данная, и есть праздник. Надо только ее человечески истинно чувствовать: сердцем принимать, ничего не требуя взамен особо праздничного. Вот тогда-то она тебя и порадует, тогда и подарит тебе праздник — новые, вовсе негаданные какие-то озарения: «Выглянет солнышко, загорится какой-нибудь куст тихим огнем сверху... И так вдруг обогреет тебя нежданная радость, так хорошо сделается, что станешь и стоишь и не заметишь, что стоишь и улыбаешься. Последнее время Алеша стал замечать, что он вполне осознанно любит. Любит степь за селом, зарю, летний день... То есть он вполне понимал, что он любит».

Мы уже и до сих пор догадывались, что Алеша — художник, мыслитель и поэт в душе. Теперь Шукшин подтверждает это, когда герой, блаженствующий дома после бани, вспоминает вдруг смешные стихи, которые сочинила его маленькая дочка Маня:

Белая березка
Стоит под дождем,
Зеленый лопух ее накроет,
Будет там березке тепло и хорошо.

Совсем другой человек Таисья. С недоумением глядит жена на Алешу: чего это он, на постели лежа, какие-то ребячьи глупости повторяет... И, не утерпев, поскорее наказывает ему доделывать всякие домашние дела — хватит уж прохлаждаться-то. И так целый день зазря прошел.

И Шукшин заключает: «Баня кончилась. Суббота еще не кончилась, но баня уже кончилась».

Вот что такое была для Алеши баня. И вот каков сам Алеша. Каково самим Алешей выстроенное мирозданье. Каков огонь человеческой души, вольно и ясно сияющий над этим мирозданьем...

Пусть бы Шукшин написал всего лишь этот рассказ об Алеше Бесконвойном; думается, было бы достаточно одного-единственного произведения этого (которое мне хочется назвать микророманом), чтобы признать необычный могучий талант духовного проникновения. Талант особый, русский до мозга костей и такой же — до мозга костей — советский. Ибо Алеша — не будем забывать этого — крестьянин нынешний, колхозный пастух. И в себе он несет еще и поэтому совсем не м и к р о м и р. У Алеши большая семья — растут и учатся дети. Их пятеро. Впрочем, Алеша не думает, что это много; он хотел бы еще и других детей заиметь, да жена устала... Самый старший — Борис — покуда добрался до десятого класса; может, дальше пойдет; вроде бы стесняться стал парень отцовской-то, пастушьей, должности; «остальной чеснок» — еще малыши, они и вовсе не понимают высокой человеческой значимости своего отца... Не понимает этого и Таисья. Что ж удивляться. Алеша — это еще один Чудик у Шукшина, самый для него желанный герой, человек со странностями, в которых по-своему, снова и снова раскрывается жизнь, поворачиваясь необыкновенными, незаурядными сторонами. Творчеством души... Раскрывается и в том, что народом создано, обжито, и в том, что ему только еще предстоит создать, уберечь от гибели... Большая душа у Алеши, большие ценности несет он в себе. Но еще неведомо, каким-то будет сын его Борис, когда вырастет. Вовсе неведомо, что он утратит, а что сбережет. Что от отца унаследует.

Вот эта проблематика душевной жизни, как и самый душевный опыт, накопленный Шукшиным и естественно отразившийся в его творчестве, заставляет нас изумляться: столько же он объемлет, сколько вмещает в себя... И к каким новым постижениям народа устремляется, поскольку открывает нам глаза на духовную, нравственную значимость человека как главную ценность народной национальной культуры.

Пусть же будет любопытен и не ленив нынешний читатель неумирающих шукшинских произведений. Пусть он и сам найдет в себе тот душевный, нравственный камертон, который поможет взять в запас — на всю дальнейшую жизнь — творчество Шукшина: всегда поддержит, поможет.

Думается, Шукшин не «ставит крест», не отбрасывает даже и ленивых и нелюбопытных, а делает их тоже неравнодушными. Ведь всем предстоит жить вместе, а значит, осуществлять главную для всей жизни писателя программу: деятельного добра. Приведу еще один — и пусть уж последний — пример.

Председатель колхоза Матвей Рязанцев, которого в «Странных людях» прекрасно сыграл Всеволод Санаев и о котором я упоминала, — человек, тоже много думающий о жизни, как Алеша. Ночью он вдруг будит жену и вроде бы ни с того ни с сего ее спрашивает: «Ты смерти страшишься?» Жена справедливо отвечает, что ее. мол, все страшатся. Матвей же вовсе неожиданно жене заявляет: «А я вот не страшусь». Наверное, он и правда не страшится; ему только очень больно и обидно, что люди его забудут. А ведь он, если разобраться, много сделал для людей — Матвей-то Рязанцев...

Ночной разговор этот выглядит так.

«Жена. Всех забудут.

Матвей. А ведь вот Степана Разина-то небось не забыли.

Жена. М-м-м».

Так ведь ничего другого на ее месте небось и не скажешь. Не правда ли?.. Однако же проблема этим «откликом» жены председателя колхоза отнюдь не исчерпывается, — вовсе но один Матвей в фильме «Странные люди» размышляет над такими именно загадками бытия. Здесь, кроме Матвея, есть и другие, странные, — то есть непростые, творческие люди: Колька-гармонист, резчик по дереву Захарыч...

Захарыч — Колькин наставник. Он говорит Кольке: «Вот умрем, будем лежать в земле и радоваться. Радость — это лень и спокойствие». Он хочет скатать способному, ищущему парнишке, что творчество — это вовсе не покой и не радость, а наоборот — вечная тревога. Вечное недовольство собой. «Ах, Коля, ты заплачешь, я знаю. Потому что я тоже плакал. Мы говорим — душа...»

Они, может быть, тоже не знают, как и мы, что такое душа. Но они деятельно ищут эту душу. Колька и впрямь все время недоволен собою. Он относится к себе бескомпромиссно, сжигает свою работу — скульптуру Разина. И тогда Захарыч убежденно говорит о Кольке, что, значит, в России родился художник. Колька будет плакать, но будет делать. Снова и снова делать: он знает очень важный для него секрет про людей: «Они все ужасно простые».

Возможно, конечно, что этого секрета Кольке для творчества как художнику не хватило бы. Но он знает еще одно — очень важное — про людей. «Они меня любят. И я их тоже люблю... Но не всех...»

Вот это, наверное, и есть сердцевина всего. Главный секрет. Главное открытие мира, необходимое для художника.

Душа — это и есть истинно любовная, взыскательная человечность.

Великое для нас счастье, что Шукшин успел выразить ее вполне в образах своих героев, в своих думах о жизни.

Для таланта нет «мерки». Есть либо непреходящая значимость образов, либо шумное, модное, крикливое, но всегда Недолгое, эфемерное, прижизненное существование «литератора»-однодневки... Шукшин был новатором на века. Он заново поднял ввысь, заново высветил идею вечной народной жизни, вечной силы и красоты народа-творца. В слове непринужденном, легком, как дыхание, он нашел ту, изящную, классическую законченность современного художественного стиля, национального языка, всего образного строя, где удивительно полно реализует себя именно народность: ее творческие принципы и эстетические критерии.

Слово, всегда нужное, не тривиально модное, а простое, почерпнутое в самой жизни, отобранное точнейше по слуху, как нота, необходимая для слагаемой мелодии, дает Шукшину основу образа. В свою очередь, все его образы опять-таки сливаются в музыку целого, музыку произведения.

Национальный, подлинно народный художник всегда выходит за рамки мелкой, пусть даже «острой» злободневности, как и за рамки узконациональные. Творчество его неразрывно слито с глобальными задачами отражения жизни.

Предыдущая страница К оглавлению  

 
 
Яндекс.Метрика Главная Ресурсы Обратная связь
© 2008—2024 Василий Шукшин.
При заимствовании информации с сайта ссылка на источник обязательна.