Главная /
Публикации / А. Заболоцкий. «Шукшин в кадре и за кадром. Записки кинооператора»
Смерть Шукшина и первый год после
Утром 2 октября 1974 года мы с Ипполитом Новодережкиным прилетели из Уральска (города, где Пугачев с колокольни батюшку тамошней церкви столкнул). Мы попали в Уральск по розыскам для фильма о Степане Разине. На «Мосфильме» нам платили жалованье, комплектовалась съемочная группа, назначен директор фильма Лазарь Милькис. Из аэропорта Быково быстро добрался я до своего жилья в Свиблове. Хожу по своей двадцатиметровой избе-крепости на последнем этаже под карнизом, радуюсь. Умылся по пояс. Письма от матери прочел. Раздался звонок (перед отъездом мне поставили телефон, помог своим актерским авторитетом Станислав Любшин). Я не поднял трубки, прикинув: сегодня отснятые пленки мне не проявят. Шукшина отпустит Бондарчук со съемок «Они сражались за Родину» к 10 октября... А потом уж мы полетим — сначала в Каргополь, потом в Астрахань, Ростов-на-Дону и, если все по-доброму получится, слетаем в Сибирь. Радость полнила, все идет, как никогда и не бывало. Сбывается наконец фильм «Разин», на «Мосфильме» даже технику и пленку «Кодак» обещают.
Прилёг отдохнуть и тут раздался опять долгий пугающий звонок (пугающий потому, что ещё никто не знал, что мне поставлен телефон). Я подлетел к телефону и услышал: «Умер Шукшин». Говорю: «Шутите вы очень зло». Голос повторил уверенно, с каким-то внутренним напором, близким к торжеству: «Нет, его больше не существует». Я спрашиваю: «Кто говорит?». Он называется — Милькис, директор.
Не помню, как я добрался на «Мосфильм». В группе много незнакомых, на столе лежит несколько фотографий Шукшина. «Для панихиды лучше вот этот», — говорила какая-то дама и показывала на самый мужицкий портрет. Я, помню, спросил: «Кто такая?» Мне никто не ответил. Я выбрал портрет, сделанный Ковтуном, говорю: «Вот его любимая фотография». Все молчали. Пронзительная фотография эта была на панихиде, а после — и на могиле.
Понеслись дела, похоронные, житейские. Все шло, как под наркозом. Я держался на валидоле. Где хоронить? Сибиряки просят везти в Сибирь. Мать слезно требует — в Сростки. Но и Москва хоронить с почетом любит. Завещания нет. Через день мы с Лешей Ваниным сдали паспорт Макарыча. Разрешено было хоронить на Введенском кладбище. Там уже и могилу приготовили (в неё или около неё потом похоронили боксера Попенченко, а через год рядом с тем местом захоронен был после отпевания в церкви Филипповской, что в Аксаковском параулке, Константин Степанович Мельников, о котором Шукшин собирался писать воспоминания), но многие включились помочь добыть место на Новодевичьем кладбище, и когда все решилось, я и теперь не знаю. Ясно одно, если б знать, что на могилу к нему не пройдешь, не стоило бы и огород городить. Я сам тогда разговаривал по телефону с Михалковым из квартиры Шукшина, а в другую трубку слушал Савва Кулиш, не даст соврать. Сергей Михалков сказал тогда: «На Новодевичьем кладбище для писателей есть несколько мест и претендентов много. Шукшин в их число не входит!». Дозвонились до Фурцевой Екатерины Алексеевны, сказала, что она разделяет с нами утрату и согласна, что ему место на этом кладбище, но она эти вопросы не решает. Василий Белов из зала центрального телеграфа, где они часто встречались с Макарычем, отправил телеграмму Михаилу Александровичу Шолохову: «На московской земле не нашлось места для Шукшина. Необходимо Ваше вмешательство». Позднее выяснилось — Шолохов телеграммы не получал.
Рассказывал Карен Шахназаров, сын помощника Брежнева, когда сообщили Косыгину, он спросил: «Это тот Шукшин, который о больнице написал?». Речь шла о «Кляузе». Брежнев был в это время в ГДР — будто бы и ему докладывали, возможно. Короче, определилось Новодевичье. Скульптор Никогасян предлагал снять маску для своего портретного ряда. К счастью, прилетел из Минска скульптор Боря Марков. Он снял маску, у него и хранится оригинал. Сразу же после похорон он вылепил голову. По-моему, самую суть Шукшина выразил Борис Марков. И его идея надгробного памятника, на мой взгляд, достойна была быть воплощенной: плита — как плаха, и на ней голова. Голова на плахе. Но идея эта не была принята многими, и в первую очередь вдовой Лидией Федосеевой. В 1980 году советами людей из окружения вдовы поставлена на могиле стела по проекту Бориса Жутовского. В камень впечатана фотография, сделанная Ковтуном. (С Жутовским случайно пришлось мне быть в Переделкино на даче внучки Хрущева. Он делал наброски с хозяйки: что там рисовал, не показывал. Когда зашел разговор о Шукшине, он пренебрежительно отозвался о нём — мол, фигура дутая и временная. И вдруг он же — автор памятника...)
Умер, как известно, Макарыч на Дону, возле станицы Клетской, на теплоходе, арендованном съемочной группой «Они сражались за Родину», как гостиница. Фотограф-криминалист сделал снимки усопшего Шукшина: он лежит на койке, руки на сердце, волосы реденькие, рядом с лежанкой стоят сапоги, на них висят портянки. Как будто прилег ненадолго. На тумбочке — большая пачка книг, по описи у него в каюте их было 98 названий.
Тело увезли в Волгоград, там сделали вскрытие почему-то в присутствии студентов. Дали заключение: сердечная недостаточность. (Как же так! — Перед самым началом съемок «Они сражались на Родину» Макарыч лежал в больнице в Кунцеве и лечащие врачи, уверяя, что сердце у него крепкое, при мне демонстрировали его кардиограммы). Тело на военно-транспортном самолете переправили в Москву и отвезли в морг больницы Склифосовского. В хлопотах о кладбище мы пропустили будние дни, наступили суббота и воскресенье. Попытались добиться вскрытия в морге в Москве, нам сказали уже есть заключение о смерти.
Утром в день похорон мы приехали в морг. Коля Губенко распоряжался везти гроб прямо в Дом кино, но мы настояли провезти гроб по проспекту Мира, по улице Бочкова, мимо квартиры, в которой и пожил-то Макарыч немногим больше года. Прощание в Доме кино запомнили други и недруги. Сколько же за эти годы видел я людей, которые, насмехаясь над Шукшиным при жизни, — после смерти стали писать о нем как друзья. Примеров приводить нет резона, достаточно приглядеться к длинному перечню имен авторов, о нём пишущих.
Время от смерти до сорока дней зримо и по сей день. Панихидные речи я не слушал и в лицо покойного не вглядывался, не видел его перемен, как позднее, после многих уже похорон, видел перемены в лице Федора Абрамова: после панихиды в Ленинграде, когда, по завещанию, перевозили гроб его (двумя самолетами и восемьдесят километров машинами) в Верколу до его дома на берегу Пинеги. В доме литераторов, слушая прощальные речи, я видел как бы напряженно-испуганное лицо Федора Александровича на фоне окна с силуэтом крейсера «Аврора»; в деревенском доме лицо подобрело и, чудилось, ликовало, когда Владимир Личутин у могилы в прощальном слове показал на небо, где летели два лебедя и сказал: «А может, в одном из них душа Федора Абрамова».
Я впервые хоронил близкого человека (через год после смерти Шукшина хоронил отца и перенес похороны легче). Незнакомый человек подошел ко мне, передал узелок маленький, сказал: «Это отпетая в церкви земля». Попросил положить её в гроб. Я удивился: отчего он сам не положит, а он говорит, ему не пройти, его не пустят. Я провел его.
К концу панихиды Мария Сергеевна просит меня вытащить из гроба калину, от неё сырости много; её действительно много нанесли, и я, убирая маленькие веточки, под белым покрывалом нащупал много крестиков, иконок и узелков. Если б не этот незнакомец, я бы их выгреб в горячке. Много прошло возле гроба россиян, и они положили заветное Шукшину в гроб. Его хоронили как христианина. Во время последнего прощания родных Лидия Федосеева отдала мне скомканную прядь его волос, ничего не сказала. Я опустил в гроб и эти волосы (а может, по ним-то и можно было определить, от какой же «интоксикации» наступила смерть. Ведь говорил же врач в Волгограде, смерть от интоксикации: кофейной или табачной).
Ещё помню четко, когда несли гроб уже после прощального митинга на кладбище к месту захоронения, сбоку, через нагромождения могил, пробирался рысцой испуганный директор студии имени Горького Григорий Бритиков. Он походил на возбужденного школьника, совершившего шалость. И мне вдруг вспомнились слова Макарыча на кухне: «Ну, мне конец, я расшифровался Григорию. Я ему о геноциде против России все свои думы выговорил».
Помню серо-синего Георгия Буркова. Вот что мне рассказывал Жора в тот день, когда он вместе с Бондарчуком, Тихоновым, Губенко привез в Москву из Волгограда транспортным самолетом цинковый гроб. Я спросил его: «Как все хоть было? Когда ты его видел последний раз?». Передаю смысл его рассказа: «Вечером в бане были, посидели у кого-то из местных в доме. Ехали на корабль — кошку задавили — такая неловкая пауза. Тягостно было. Поднялись на бугор возле "Дуная". Потом по телевизору бокс посмотрели. В каюте кофе попили. Поговорили, поздно разошлись. В 4—5 часов утра еще совсем темно было, мне что-то не спалось, я вышел в коридор, там Макарыч стоит, держится за сердце. Спрашиваю: "Что с тобой?". "Да вот режет сердце, валидол уже не помогает. Режет и режет. У тебя такое не бывало? Нет ли у тебя чего покрепче валидола?". Стал я искать, фельдшерицы нет на месте, в город уехала. Ну, побегал, нашлись у кого-то капли Зеленина. Он налил их без меры, сглотнул, воды выпил и ушел, и затих. Утром на последнюю досъемку ждут. Нет и нет, уже 11 часов — в двенадцатом зашли к нему, а он на спине лежит, не шевелится». Кто зашел, не спросил ни я, ни он не говорил.
А вот ещё эпизод, связанный с теми скорбными днями. Последние месяцы Макарыч был больше обычного возбужден и очень испуган. Особенно это стало заметно в последние наши с ним встречи по «Разину» и без дел на кухне. После обычных «жили-были» и «что нового», подробно рассказывал, что уж очень напористо идет на контакт один композитор и настаивает встретиться с Ильей Глазуновым. Композитор показался Макарычу интересным человеком. «Рвется писать музыку к "Разину". Пусть, — говорит Макарыч, — пусть, а я скорее попрошу Свиридова, а может, Валера Гаврилин согласится. И Пашу Чекалова я не сбрасываю со счетов, если у него здоровье поправится». Композитор тогда круто огибал Макарыча вниманием, снабжал информацией разной, в числе прочего принес ему книгу — тоненькую, напечатанную с «ятью» художником Нилусом в начале века, «Протоколы сионских мудрецов». Макарыч прочитал эти протоколы и, улетая на последнюю досъемку в станицу Клетскую, намереваясь вернуться через неделю, оставил их мне с условием — читать и помалкивать.
Вечером, уйдя от него, я начал читать и не бросил, пока не дочел до конца. На следующий день Макарыч улетал во второй половине дня, мы еще перезвонились, он спросил: «Ну как тебе сказочка? Мурашки по спине забегали? Жизненная сказочка — правдивая. Наполовину осуществленная. А, говорят, царской охранкой запущена, а не Теодором Герцелем». Макарыч улетел, а вернулся в цинковом гробу.
Так вот, композитор закружил вокруг меня сразу после известия о смерти Шукшина. Он даже домой меня завлек в нешумный свой переулок. «Слушай, ты ему, как я понял, не последний человек, отыщи у него дома "Сионские протоколы". Знаешь, для пользы — ради детей, ради памяти... добудь эти протоколы из квартиры и верни их мне». Я тогда был раздавлен случившимся и, не дипломатничая, вернул ему их, после чего его интерес ко мне угас. По сей день мы с ним лишь безмолвно раскланиваемся при случайных встречах.
Вскоре после похорон началось возвеличивание Шукшина; даже А. Чаковский объявил в небольшой заметке «Литературной газеты» о намерении написать книгу о Шукшине. Поползли слухи, многие проникли в периодическую печать. Одна из первых нелепостей — публикация Г. Бочарова в «Советской России». В ней был упрек близким Шукшина за то, что они бросили на кладбище вдову и мать. Эта статейка врезалась крепко в память многих россиян. В Сибири тётя-учительница укоряла меня: «Что же вы оставили мать и жену одних на могиле?». Зачем Бочарову нужна была эта выдумка? Вдову под руки я сам усаживал в машину Юрия Никулина — его узнавало оцепление, и мы быстро выбрались и скоро доехали домой на улицу Бочкова. При Марии Сергеевне неотступно была актриса Любовь Сергеевна Соколова и ехали они в той же машине Никулина.
После похорон кинематографисты ощутили народное признание (Шукшина обычно представляли с оговорками — мужик не без способностей). Ссылаясь на авторитет секретаря Союза кинематографистов Марьямова, зам. директора Дома кино Лось заявил мне лично, что здоровье у Шукшина было на волоске; что врачи знали — жить ему недолго. Мне тогда эти слова запали, а перед глазами стояла справка-заключение о смерти на синеватом бланке, где против типографской Причина смерти от руки было написано: сердечная недостаточность... Как же так? Перед самым началом съемок фильма «Они сражались за Родину» Макарыч лежал в клинической больнице в Кунцеве по поводу язвы желудка. Лечащие врачи опекали его. Это были два приветливых специалиста. Демонстрируя кардиограммы Макарыча, говорили (при мне это было): «Сердце у тебя — слава Богу, кофе пока пей, а курить лучше бросай». Кофе он пил действительно много и курил одну сигарету за другой. Эти же врачи освободили ему по собственной инициативе свой рабочий кабинет, там был и телефон, получилась отдельная палата. В этой же больнице лежали тогда секретарь Союза кинематографистов Караганов и поэт Р. Рождественский. Они были в двухместных палатах. Увидев, что Макарыч один в палате, пошли хлопотать и для себя отдельные палаты. Об этом врачи с улыбкой рассказывали Макарычу: «Пусть, пусть, мы все предусмотрели, тебя из этого блока-лаборатории не выселят. — И спрашивали: — А что, они большие чины, так настойчиво требуют?»
По сей день часто слышу: Шукшин загубил себя сам — перегружался работой и пил. Так вот клятвенно свидетельствую: с 1969 года (я работал с ним до последних дней) ни разу ни с кем он не выпил. Даже на двух его днях рождения не тронул он спиртного, а нам разливал без паузы, рассказывал не без гордости: у Михаила Александровича в гостях не выпил, на что обиженный Шолохов обронил ему: «Буду в Москве у тебя, чашки чаю не трону».
Однажды я расспрашивал его: «Как это тебе удается? Надо же, был в Чехословакии и пива там не попробовал! Ну как такое возможно россиянину?! Иль ты себе пружину какую вшил?». Он не сердился, прохаживаясь по номеру гостиницы: «Не в пружинах дело. Был я, по протекции Василенко, у одного старичка доктора, который, знал я, лечил Есенина, и из той беседы вынес — только сам я, без лекарств, кузнец своего тела. Надо обуздывать себя. И стал я строжить свое тело и язык, и вот уже семь лет держусь в форме. Старик говорил немного, но слова его меня пронзили. Все искушения гашу работой». И как же он работал! — рассвет его не сваливал в кровать: кофе и сигареты, и — вперед!
Все годы, сколько я знал Макарыча, он страдал язвой желудка. Видел, как он от неё корчился. Доведет себя до сильной худобы, лицо землистое, и валится на месяц в больницу Василенко на Пироговке. Желудок лечил всю жизнь, а в заключении о смерти — сердечная недостаточность, а язвы желудка — нет, сказал врач, проводивший вскрытие. Вот это насторожило и тогда, и сейчас туманно.
Первые годы многие сибиряки просили, чтобы я написал о нём. Но я долго не мог опомниться от внезапного его ухода. Он единственный, кто меня поддерживал и увлекал. Для его дела я решил положить жизнь, верил, что он переживет меня и уж некролог-то обо мне напишет душевный, тем более, что не единожды слышал от него — «Буду жить 75 лет», и к шестидесяти собирался писать воспоминания, а пока торопился писать намеченное. Шутил: «В 73 года, под занавес жизни, буду и водку пить, и самогонку, но не шампанское. И почему Чехов перед смертью попросил шампанского?». Нередко вслух размышлял: «Что же такое тот свет? Что значат последние слова Тургенева: "Я вижу чёрный свет..."?»
На последней прижизненной книге «Беседы при ясной луне» он написал мне: «Толе Заболоцкому, другу и единомышленнику — с любовью и надеждой, что мы ещё помолотим. 29 апреля, 1974 год». Вот и вся молотьба наша. «Калину красную» и «Печки-лавочки» — только и успели.