Все, ребята, конец
Фильм на современную тему был сделан и довольно благожелательно принят. Местная критика не в счет, к счастью, эта волна в Москве поддержана не была, хотя возмущенные отклики «земляков» были веерно адресованы во многие центральные инстанции вплоть до Верховного Совета СССР, а Анатолий Заболоцкий вспоминал о том, как их зачитывали даже на «Мосфильме». Но с другой стороны, Шукшин получил немало хороших писем от благодарных зрителей, которые исправно пересылал в Бийск охочей до такого чтения Марии Сергеевне с просьбой: «...ты их почитывай да складывай куда-нибудь — они потом сгодятся. Но, пожалуйста, сохрани. <...> Мне легче будет отбиваться потом от всякой швали». (Часть этой корреспонденции опубликована в книге «Надеюсь и верую».)
И теперь Шукшин имел полное право потребовать выполнения второй части негласного контракта с Госкино. Еще в конце черного февраля 1971 года, через десять дней после разгромного решения худсовета на Киностудии имени Горького Василий Макарович писал в заявке на имя Г.И. Бритикова: «В соответствии с договоренностью с Комитетом по кинематографии при СМ СССР (тт. Баскаков В.Е. и Павленок Б.В.) я намерен приступить к постановке фильма на современную тему при условии (это также было оговорено), что работа над сценарием о Степане Разине и некоторые возможные подготовительные работы по этому фильму (Степан Разин) мной и моими помощниками будут проводиться. В связи с этим я просил бы, чтобы в приказе о запуске нового фильма это обстоятельство было оговорено как-то».
Было это формально оговорено как-то или нет, сказать трудно, но устная договоренность была точно, Шукшин вовсе не капитулировал, а отошел на заранее подготовленные позиции и теперь проводил разведку, чтобы узнать, не пришло ли время заняться отложенной работой про Разина. Окончательно решить этот вопрос могли только наверху — в Госкино, где для Шукшина давно горел желтый свет и где так и не определились, переключить его на красный иль на зеленый.
«Трудно складывалась судьба талантливейшего писателя, режиссера, актера Василия Шукшина, — написал в вольных постсоветских мемуарах один из тех, от кого это решение напрямую зависело и с кем Шукшин в 1971 году и договаривался — заместитель председателя Госкино доктор искусствоведения Борис Владимирович Павленок. — Право на каждую постановку ему приходилось пробивать через неприязнь коллег. Сценарий "Степана Разина" буквально замотали, перекидывая 3—4 года от сценарной коллегии студии до Художественного совета, потом, с рядом оговорок, сделали пас в сценарную коллегию Госкино. Но кто же возьмет на себя риск запустить картину, если студия считает сценарий не готовым? Надо посоветоваться в Отделе, а Отдел уже был проинформирован, что вместо всенародной классовой борьбы в сценарии одна кровавая резня и пьянка. Нет уж, вы там разберитесь сами...
Василий Шукшин принес мне порядком затертый экземпляр с просьбой:
— Гляньте свежим глазом.
Я для начала запросил из библиотеки летописи по разинскому восстанию. Прислали два увесистых тома энциклопедического формата. Составляли бумаги далеко не борцы за счастье народное, и потому кровь с них стекала рекой. Разговор с Василием Макаровичем был немногословным. Он вошел в кабинет своим характерным пружинящим шагом, одетый, по обыкновению, в джинсы, хромовые сапоги и кожанку, настороженный и замкнутый. Я понял, хитрить с этим человеком нельзя, и сказал прямо:
— Вы идете вслед за недругами Разина, в летописях даже меньше крови. Вот возьмем резню боярских детей в Царицыне — сколько их было побито?.. А у вас?.. Пили разинцы и матюкались? Не ангелы были, озверевшие от нужды мужики. Но нельзя же всадить все богатство русского фольклора в один сценарий. Талантливо написано до головокружения! Однако не хватает исторического масштаба. С чего так перетрусил не слабый царь Алексей Михайлович? Неужто убоялся банды пьяниц?..
Василий Макарович уважительно крутнул головой:
— Подготовился, начальник! Да я исторический масштаб так изображу, что мурашки по спине побегут. И не словами, и не тысячными побоищами. Я придумал сцену, где сведу царя и Разина, и Стенька, как глянет на царя, одним взглядом вобьет Тишайшего по колени в землю! — И Василий Макарович показал, как Стенька вобьет царя взглядом по колени в землю...
И пошел у нас разговор, что называется, конструктивный. А завершился он совершенно неожиданно. Я предложил:
— Заканчивайте "Печки-лавочки" и начнем "Разина".
— Нет, с "Разиным" я погожу. Мне еще над ним работать и работать, сам вижу. И еще один замысел имею... Только надо мне из того гадюшника на "Мосфильм" перебираться. Иначе, боюсь, подожгу...
— Кого?
— Студию имени великого пролетарского писателя товарища Горького. Заела шпана бездарная...»
Это очень честные мемуары в том смысле, что они замечательно передают панибратский стиль начальства по отношению к человеку, благодаря которому это начальство сегодня и вспоминают. И не слишком честные в смысле легкости, какой-то хлестаковской самоуверенности «просителя» — вряд ли Шукшин говорил именно так. Но с другой стороны, как бы мало доверия ни вызывала прямая речь Шукшина в мемуарах Павленка, наигранная «приблатненность» Макарыча выглядит столь же органичной, сколь и его рассерженность на «бездарную шпану» с Киностудии имени Горького, которую — Киностудию — он решил наконец оставить.
Последнее было неизбежным решением. Площадка, на которой Шукшин снял четыре фильма, с которой был связан ровно десять лет, больше ничем помочь ему не могла, ее ресурс был исчерпан, она стала попросту ему мала, тесна, и Шукшин это чувствовал. За неимением Голливуда оставался «Мосфильм», где он делал когда-то диплом и откуда ушел, а точнее, куда не пришел, соблазненный Герасимовым десятью годами ранее.
Тут кстати вспомнить Михаила Булгакова, тоже десять лет жизни отдавшего МХАТу и писавшего в одном из писем 3 октября 1936 года: «Сегодня у меня праздник. Ровно десять лет тому назад совершилась премьера "Турбиных". Десятилетний юбилей. Сижу у чернильницы и жду, что откроется дверь и появится делегация от Станиславского и Немировича с адресом и ценным подношением. В адресе будут указаны все мои искалеченные и погубленные пьесы и приведен список всех радостей, которые они, Станиславский и Немирович, мне доставили за десять лет в проезде Художественного Театра. Ценное же подношение будет выражено в большой кастрюле какого-нибудь благородного металла (например, меди), наполненной той самой кровью, которую они выпили из меня за десять лет».
Нечто подобное мог сказать о себе и Шукшин. Из него кровушки за его десять «горьковских лет» тоже попили немало (хотя и он, как Булгаков, был человеком далеко не сахарным и много кому доставил огорчений и неудобств). Но вот пришло время, и шукшинский «Станиславский» — Сергей Аполлинариевич Герасимов изящно умыл руки, как сделал когда-то то же самое Михаил Ильич Ромм. Каждый в свой черед расшифровал своего ученика и предпочел от него отстраниться.
На «Мосфильме» были не только другие производственные мощности, другие возможности, но и другие порядки, и другие гиганты. Один из них — Григорий Чухрай с Экспериментальным творческим объединением, но с ним Шукшину договориться не удалось, хотя это было бы намного выгоднее для него в финансовом отношении, другой — Сергей Федорович Бондарчук, с которым судьба напрямую пока Василия Макаровича не сводила и о котором, как мы помним, он довольно иронически отозвался на худсовете Киностудии имени Горького в 1970 году.
Впервые мысль о работе с Бондарчуком была высказана Шукшиным в письме Василию Белову, в октябре 1971-го. «Про Бондарчука... Если б взялся, сделал бы — это таран с кованым концом, он все может. Думаю, что предложит мне соавторство. На мой взгляд, оно не позорное. Он, правда, художник, несмотря на "Войну и мир". Кроме того, он сельский».
Не исключено, что последнее обстоятельство стало решающим.
«Шукшин перешел в Первое творческое объединение киностудии "Мосфильм", художественным руководителем которой я являюсь, когда уже был написан сценарий "Я пришел дать вам волю" — о Степане Разине, — очень аккуратно написал в мемуарах С.Ф. Бондарчук. — Мне казалось, что на студии детских фильмов имени Горького картину по этому сценарию будет трудно поставить. Шукшину нелегко там работалось. Он и сам говорил об этом. И переход его на "Мосфильм" был внутренне предрешен».
Это произошло в самом начале 1973 года, но тут повторилось то же, что было на Киностудии имени Горького: снимать затратного, проблемного «Разина» Шукшину сразу не дали, а попросили «помочь студии» сделать фильм на современную тему.
«Запускаюсь с новой картиной (не Разиным, полегче) и перехожу на другую киностудию — на "Мосфильм". Вот дни и хлопотные», — писал Василий Макарович матери в январе 1973-го.
Так, не было бы счастья, да несчастье помогло. То, что для Шукшина стало еще одним огорчением, разочарованием, досадным откладыванием на год или больше его главного дела, ради которого он пришел на «Мосфильм», обернулось для всей России потрясением, благом. Так, почти случайно, почти нечаянно была снята картина «полегче» — «Калина красная», которая при другом раскладе могла бы и остаться киноповестью, написанной, по воспоминаниям Лидии Федосеевой-Шукшиной, осенью 1972 года в больнице и опубликованной в «Нашем современнике» в апрельском номере за 1973 год. Как повесть она прошла практически незамеченной (что после выхода фильма стало предметом целой дискуссии в журнале «Вопросы литературы»), если не считать сохранившегося в бийском архиве Марии Сергеевны Куксиной забавного письма от сорокасемилетнего самодеятельного актера Глеба Кирилловича Григорьева из города Никополя, который предлагал Шукшину экранизировать его повесть и просился на главную роль.
«...И вот, Егор Шукшин, Ваш Горе выбил из колеи. Не вижу себя только в эпизоде с простроченным халатом. В других — да. Никогда не сидел, но чувствую психологию этого очаровательного зека. И Любу вижу — Ию Савину, и Михалыча — Ролана Быкова (второй мой бог). Все, что не вижу, подскажет Шукшин.
Я не показался Вам шизо?
Если нет, если Вы придумаете делать "Калину", вспомните о Никополе, о чудаке, рискнувшем навязаться Шукшину в дело».
Это, конечно, казус, своего рода привет от шукшинских чудиков, от Василия Егоровича Князева, обожавшего собак и книги про шпионов, привет запоздалый, если учесть, что к тому моменту, когда повесть была напечатана, съемки уже шли полным ходом с Шукшиным в главной роли и сцена с простроченным халатом была одна из ключевых, а вместо Ии Савиной и Ролана Быкова играли соответственно Лидия Федосеева-Шукшина и Лев Дуров, но здесь же — предчувствие той народной славы, которая на фильм обрушится и за не слишком ловким определением «очаровательный зек» угадывался герой, который обворожит, околдует Россию, как обворожил ее сам Шукшин.
Вряд ли это удалось бы сделать Глебу Кирилловичу Григорьеву, вряд ли Леониду Куравлеву — эта роль была написана для Шукшина и про Шукшина в еще большей степени, чем роль Ивана Расторгуева в «Печках-лавочках». Там все-таки Шукшин играл (за исключением последнего кадра, когда на всю Россию расшифровался, скинул маску), здесь — жил. Когда фильм был снят, когда начались интервью, дискуссии, беседы, Шукшин охотно объяснял свой замысел, по обыкновению спорил с критиками, но, пожалуй, наиболее точно охарактеризовал свои намерения в разговоре с самым глубоким и проницательным своим интервьюером.
«Деревня разбредается, деревня уходит. Это знают все, всех это волнует — кого искренне, кого, может быть, и притворно, — говорил он Валерию Фомину. — В этом уходе я вижу только потерю. И в свое время мучался этим, кричал, призывал... Наивно! Жизнь сильнее наших заклинаний, ее законы неподвластны, непреодолимы. И что прежняя деревня уходит и уйдет, это ясно теперь, как Божий день. Но куда она приходит и к чему придет в конце концов? Вот вопрос. И эта сторона проблемы теперь-то и волнует меня более всего».
А вот про главного героя: «Мой Егор, уйдя из деревни, потерял все. Его понесло по жизни, как ветром сломанную ветку. Выпавшего из родного гнезда, его прибрали к рукам нечистоплотные люди. Приласкали, приголубили в трудную минуту — зло-то, оно всегда хитрее, активнее воюет за человеческую душу. И Егор стал вором. <...> В этой горькой истории меня <...> интересует крестьянин. Крестьянин, утративший связь с землей, с трудом, с теми корнями, которыми держится жизнь. Как случилось, что человек, в жилах которого течет крестьянская кровь, кровь тружеников, человек со здоровой нравственной биологией, привитой ему крестьянской средой, вдруг вывихнулся, сломался?»
Это был его долг перед собственной судьбой, которой столько раз грозило и с которой лишь чудом не произошло то же самое — вывихнуться и сломаться, и не только в силу трагических жизненных обстоятельств, но и самого характера человека. «Оттого, может, и завела его житейская дорога так далеко вбок, что всегда, и смолоду, тянулся к людям, очерченным резко, хоть иногда кривой линией, но резко, определенно».
Шукшин эту резкость хорошо чувствовал. Сам таким был.