Анафема
Тут отчасти, как и с советской властью: объявлять Шукшина христианским или противохристанским писателем так же плоско, как объявлять его советским либо антисоветским, разве что цена вопроса неизмеримо выше. Но и уклоняться от обсуждения этих вопросов не резон, и разинский замысел среди них ключевой. Без него, вне его шукшинский «символ веры» не понять, и опять-таки корнями все уходит в шукшинскую родовую историю. Завороженный образом Разина, фактически сотворивший из него кумира, но сотворивший честно, с открытыми глазами, готовый принять на себя все его грехи, в том числе и грех предательства, из любви к Разину не посмевший опустить ничего, что бросало бы тень на его героя — но только попробуйте вы его тронуть (вот уж точно «Мне отмщение и Аз воздам»), — Шукшин возненавидел все, что было Разину враждебно, и Церковь в том числе. А точнее — Церковь в первую очередь, даром, что ли, с церковной анафемы «вору и изменнику, крестопреступнику и душегубцу, забывшему святую Соборную церковь и православную христианскую веру», начинаются и сценарий фильма о Разине, и роман «Я пришел дать вам волю».
Об этой своей ненависти к Церкви Шукшин прямо говорил, а точнее, писал — известен его автограф, рукопись, и в данном случае особенно важно, что это не чье-то воспоминание, не переданные точно или неточно слова, а документальный факт — он писал о Разине Ларисе Ягунковой, будущему автору книги «Земной праведник», Шукшину посвященной.
Вот эти слова: «...он герой, чья личная судьба ему не принадлежит, она — достояние, гордость народа. Поэтому все, что отрицает ее, как таковую, церковь, например, — мне глубоко ненавистно».
И эту мысль Шукшин повторял, обращался к ней не раз, в том числе в последние годы жизни. «Мне вспомнилась одна встреча на Дону, — писал Василий Макарович в ответ на письмо жителя поселка Трудфронт в Астраханской области Г.И. Родыгина в 1972 году. — Увидел я в Старочеркасске белобородого старца, и захотелось мне узнать: как он думает про Степана? Спросил. "А чего ты про него вспомнил? Разбойник он... Лихой человек. И вспоминать-то его не надо". Так сказал старик. Я оторопел: чтобы на Дону и так... Но потом, когда спокойно подумал, понял. Работала на Руси и другая сила — и сколько лет работала! — церковь. Она расторопная, прокляла Разина еще живого и проклинала 250 лет ежегодно, в великий пост. Это огромная работа».
Психологически неприятие исторической Русской Церкви Шукшиным могло быть связано еще и с тем, что в сознании Василия Макаровича разинский сюжет ассоциировался с образом отца, а Макар Леонтьевич был человеком богоборческого склада, о чем Шукшин писал в «лесах» к роману «Любавины»:
«Почему-то отец не любил попа. Когда поженился, срубил себе избу. Избу надо крестить. Отец на дыбы — не хочет, мать в слезы. На отца напирает родня с обеих сторон: надо крестить. Отец махнул рукой: делайте, что хотите, хоть целуйтесь со своим длинногривым мерином. Воскресенье. Мать готовится к крестинам, отец во дворе. Скоро должен прийти поп. Мать радуется, что все будет, как у добрых людей. А отец в это время, пока она хлопотала и радовалась, потихоньку разворотил крыльцо, прясло, навалил у двери кучу досок и сидит тюкает топором какой-то кругляш. Он раздумал крестить избу.
Пришел поп со своей свитой: в избу не пройти.
— Чего тут крестить, я ее еще не доделал, — сказал отец.
Мать неделю не разговаривала с ним. Он не страдал от того.
А меня крестили втайне от отца. Он уехал на пашню, а меня быстренько собрали мать с бабкой и оттащили в церковь».
Существен и еще один аспект. Восставая против Церкви, Шукшин своим сценарием — и тут уж скорее невольно, вряд ли сознательно — выступил против другой русской ортодоксии и другой национальной константы, а именно — против пушкинской концепции народного восстания: «Не приведи Бог видеть русский бунт, бессмысленный и беспощадный!» Изображая русский бунт куда более беспощадный, чем в «Капитанской дочке», автор «Степана Разина» этот бунт воспел. В его замысле и воплощении это бунт не просто осмысленный, но промыслительный, священный, восстание против тех, кто закрепостил народ с помощью своих грамот, законов, уложений, кто вторгся в народную жизнь и ее порушил, это протест против чиновничества как вечной губительной русской силы, против власти как таковой и против всех, кто ей служит. Если Пушкин во время жутковатой, но все же сознательно смягченной, по-своему целомудренной, художественно скупой сцены расправы пугачевцев над защитниками Белогорской крепости отдает должное и честности служивого дворянства, не желающего принимать власть самозванца, и той неизбежности, с какой Пугачев вынужден вершить свой суд, то у Шукшина похожая картина окрашена в диковатые тона сладострастия расправы над горсткой верных защитников Царицына, не изменивших Государю и преданных большинством горожан, и трудно поверить, чтобы шукшинский Разин кого-то пощадил, как пощадил Гринева пушкинский Пугачев. У Шукшина — и в этом принципиальное отличие его метода от пушкинского эпического взгляда на события — не было двух правдивых и при этом, казалось бы, противоречащих друг другу сочинений — документального («История Пугачева») и художественного («Капитанская дочка»). Для Шукшина правда — одна, и вот в чем она заключалась:
«Воеводу с племянником, приказных, жильцов и верных стрельцов вывели из башни. Подвели к Степану.
— Ты кричал про Государя? — спросил Степан.
Тимофей Тургенев гордо приосанился.
— Я с тобой, разбойником, говорить не желаю! А вы изменники! — крикнул он, обращаясь к изменившим стрельцам и горожанам. — Куда смотрите? К вору склонились!.. Он обманывает вас, этот ваш батюшка! Вот ему, в мерзкую его рожу! — Тимофей плюнул на атамана.
Плевок угодил на полу кафтана Степана. Воеводу сбили с ног и принялись бить.
Степан подошел к нему, подставил полу с плевком:
— Слизывай языком, собака.
Воевода еще плюнул.
Степан пнул его в лицо. Но бить больше не дал. Постоял, бледный... Наступил сапогом воеводе на лицо — больше не знал, как унять гнев. Стал мозжить голову каблуком... Потом вынул саблю... но раздумал. Сказал негромко, осевшим голосом:
— В воду. Всех».
Объективно говоря, воевода Тимофей Тургенев ведет себя почти также, как пушкинский капитан Миронов, если не считать боярской спеси, но Шукшин полностью дегероизирует его, как и любого, кто стоит по другую сторону народной войны. И кстати, не случайно и художественно очень точно: именно вслед за расправой над царицынским воеводой и верными ему людьми следует одна из самых невыносимых сцен в сценарии (в романе ее нет): после того как во время конфликта с Матвеем Ивановым пуля из Степанова пистолета случайно попадает в лик Божьей Матери и казаки воспринимают это как дурной знак, атаман «не целясь почти, раз за разом, садил четыре пули в иконостас: Христу Спасителю, Николаю Угоднику, Иоанну Крестителю и апостолу Павлу. Всем — в лоб».
И далее обращается к казакам:
«— Теперь всем не обидно. Не коситесь туды — я этот грех на себя принимаю».
Шукшинский Разин не просто человек, не умеющий остановиться, прислушаться, попытаться понять другую правду, но в своем разрушении всего и вся ради торжества воли и справедливости, в этом своеобразном русском ленинском большевизме он бунтует не только против Церкви, представлявшейся ему союзницей государства и по этой причине вызывавшей отторжение, но и против самого Бога. И в этом бунте он не одинок. Ближайший сподвижник Разина Матвей Иванов, человек из народа, этакий казачий комиссар при казачьем Чапаеве, о чем говорил и сам Шукшин, тоже выступает как своеобразный богоборец, когда в разговоре со Степаном признается, что хотел полюбить Бога, да не смог, потому что: «барин он, бог-то. Любит, чтоб перед им на карачках ползали. А он ишшо поглядит — помочь тебе или нет. Какой это бог! От таких богов на земле деваться некуда».