Когда наших отцов убивали, мы молчали, а он...
Еще одно хронологически смутное свидетельство встречается в статье Натэлы Лордкипанидзе «Комментарий к Шекспиру», опубликованной в журнале «Экран и сцена» в 2009 году. Автор публикации вспоминает свой разговор с Шукшиным в один из дней 1974 года: «...речь сразу зашла о спектакле "Гамлет", поставленном Андреем Тарковским в Ленкоме. "Я ученик Ромма, а он считал, что театр должен уступить место кино. Но я был вчера на спектакле и начал сомневаться..." Что я говорила в ответ, не помню, наверное, была довольна, учитывая театроведческое образование, но Шукшина разговор о том, какое искусство важнее, не интересовал. Он сказал другое: "Когда наших отцов убивали, мы молчали, а он..." Сказал, словно впервые подумал о Гамлете как о сыне своего отца-короля, о предательстве, о смерти».
Хронологически этот разговор сомнителен, потому что премьера «Гамлета» в Ленкоме состоялась в 1976-м и, следовательно, увидеть ее Шукшин никак не мог1, но вот слова «Когда наших отцов убивали, мы молчали...» Василий Макарович не просто мог произнести, а не мог не произнести, и подумал он, конечно, об этом не в первый раз. Это была его глубокая, личная, вечная тема. И поэтому еще одно, очень косвенное, через третьи руки переданное свидетельство, которое можно найти в статье Анатолия Заболоцкого «Все отпечатано в душе» (Наш современник. 2005. № 6), с возмущением процитировавшего слова поэта и киносценариста Юрия Арабова, который, в свою очередь, общался с Валентином Виноградовым и с его слов говорил о том, что «у Шукшина ощущение вины и тоска по Родине во всем творчестве, особенно ярко проявляющаяся перед расстрелянным отцом, она (вина) одного корня с Павликом Морозовым» — представляется явно надуманным. Павлик Морозов здесь ни при чем.
Но главное даже не это. И Гордон, и Чащина, и Арабов, и Виноградов, и Лордкипанидзе могли передать слова Шукшина не совсем точно, могли не так понять, однако во второй части романа Василия Шукшина «Любавины» есть герой — молодой, честолюбивый офицер Петр Степанович Ивлев, который, вступая в партию, написал в автобиографии, что его отец умер в 1933 году, а мать живет в деревне. «Он врал. Отец и мать его были расстреляны, как враги народа... Испытывал ли он угрызения совести, когда вступал в партию и скрывал правду об отце и матери? Нет. Его заботило только: достаточно ли надежно укрыта его тайна». Образ этот (как и вообще вторая часть «Любавиных») не самое удачное из написанного Шукшиным. Тем не менее судьба Ивлева, который, прочитав предсмертное письмо отца, не выдерживает мыслей о погибших родителях и рассказывает в парткоме, кто его отец и мать, после чего его увольняют из армии и исключают из КПСС, а через несколько лет ему показывают справку о их реабилитации и приглашают на работу в милицию (а на самом деле, можно предположить, в органы госбезопасности, которых «не надо бояться») — это такой же сад расходящихся тропок, такой же инвариант судьбы Василия Макаровича, что и Егор Прокудин, это то, что не произошло, но могло бы с ним произойти.
В 1954 и 1955 годах, вступая в партию, Шукшин пошел на обман. И это, несомненно, впоследствии мучило его, это был его второй после ухода из материнского дома осознаваемый им тяжкий грех, переживание которого усилилось после реабилитации Макара Леонтьевича, но без этой внутренней муки, без постоянного суда над самим собой не было бы даже не писателя или режиссера — не было бы такого явления, как Шукшин, о ком на сей раз очень метко высказался Александр Митта, когда сравнивал Василия Макаровича с одним из его однокурсников: «Кажется, что у того душа болит, а на самом деле его в этот момент зубная боль мучает! А вот у Васи Шукшина действительно больная душа!»
Больная душа, горький, мучительный талант, поиски правды — все эти определения Шукшина-художника, ставшие практически общим местом, но не утратившие от этого смысла, уходят в его родовую историю, в «гамлетовский комплекс», который он нес всю жизнь, в его выстраданное сыновство, когда лишь в 27 лет он мог открыто, не таясь сказать всему миру: мой отец — Макар Леонтьевич Шукшин, — и повиниться перед памятью человека, от которого сначала отреклась жена Мария Сергеевна, выйдя замуж за другого, а потом и родной сын.
Разумеется — это если судить по самому жесткому счету, если не учитывать житейских обстоятельств, отвлечься от которых на самом деле невозможно, но в случае с Шукшиным жестокий счет к самому себе, непрощение самого себя — то, что потом станет стержнем Егора Прокудина, — входили в состав его существа, в замес его невероятно сложной натуры, были тем раздражителем, который и провоцировал его пить, буянить, мстить, прощать и не прощать, знать добро и знать зло, переступать черту и рвать душу, чувствуя сродство с такими же неспокойными, бушующими людьми. Он действительно очень тяжело все переживал2 и в декабре 1956 года писал домой: «Сообщаю о себе: декабрь месяц пролежал в больнице — обострение язвы».
Василий Шукшин — жизнь и судьба
Но было и другое. Сознавание своего «греха» не только не обессилило его (вспомним строки из флотского письма сестре о недопустимости расслабляющей человека грусти), напротив, его силы утроило, удесятерило и словно укрепило в мысли, что только личной победой, личным успехом, прославлением родовой фамилии он сможет этот грех искупить, как если бы погибший отец взывал о таком отмщении к своему Гамлету, ответившему, как известно, злодею и убийце через творчество. Вот и Шукшин всю жизнь шел к произведению, которое подобно пьесе, поставленной принцем датским и разыгранной перед новым королем, убийцей его отца, и королевой, должно было высветить зло. Василий Шукшин, говоря современным языком, был именно в силу этих причин невероятно мотивированной личностью (что очень хорошо понял Белов и за это готов был простить Шукшину его «пагубное» увлечение кинематографом: «Боль, полученная по наследству, обернулась стремлением к киношной профессии, то есть ко ВГИКу. Ради этого он учился тошнотворному коллективному творчеству»), при этом хорошо умевший свою мотивированность скрывать. И коль скоро речь зашла о правдолюбивом Ивлеве из «Любавиных», то не худо вспомнить те слова, которые бросает Петру Степановичу «роковая женщина» Мария, его неверная жена: «Тебя загнали в угол, тебя бьют, а ты только скулишь. В разнорабочие подался... нашел место в жизни. Эх, сын народа... Молчи уж».
Вот чего не хотел Шукшин — быть загнанным в угол плакальщиком русской доли. Он пришел в этот мир не просто мстить, но побеждать, и здесь его пути с Гамлетом расходились.
Известно также, что в эти вгиковские годы он нередко общался с Андреем Леонтьевичем Шукшиным, который после войны работал в райкоме партии, потом стал председателем колхоза в соседнем со Сростками селе, приезжал в Москву и встречался с племянником (именно эти встречи отразились в рассказе «И разыгрались же кони в поле» с его главными героями — студентом ВГИКа и председателем сибирского колхоза, потому сомнительна версия флотских сослуживцев Шукшина, будто рассказ был написан еще в Севастополе) и которому при совершении карьеры тоже ведь надо было что-то писать в анкетах о своей репрессированной родне, выстраивать отношения с партией. Очевидно, что обойти эту тему в разговорах они не могли, как не могли обойти трагедию, случившуюся в Сростках в 1933 году и ее развязку в 1956-м. Конечно, мы никогда не узнаем, что они говорили о Макаре Леонтьевиче, но глубинный интерес к своей родовой истории, записи об отце, датируемые 1959 годом, вообще историческое измерение, судьба русского крестьянства, коллективизация, Сталин, повстанчество (а Шукшин — и это очень важный момент, — не зная подлинной картины, допускал мысль о том, что его отец мог быть повстанцем, бунтарем, чуть ли не вожаком крестьянского восстания. «В 1933 году отца "взяли". Сказали: "Хотел, сволочь такая, восстание подымать"», — писал он об отце в рабочих тетрадях). Все это именно тогда стало частью шукшинской жизни и заставляло, перефразируя торжественный стиль его флотских писем сестре, по-иному «оценивать свой пройденный путь», а заодно и путь, пройденный его страной.
Однако из партии ни тогда, ни позднее он не вышел, в диссиденты не подался, но и от самых острых вопросов жизни никогда не уклонялся и глаз на них не закрывал. А вот что касается другой партии, другого заявления и оформления других отношений, то здесь все оказалось много запутанней.
Примечания
1. Но есть очень любопытное воспоминание Михаила Ульянова, относящееся к этому сюжету: «Однажды я пришел с одной неосуществившейся идеей к Андрею Тарковскому: он собирался ставить "Гамлета" в театре имени Вахтангова и хотел, чтобы Гамлета играл я (по разным причинам, от нас не зависящим, Тарковский поставил "Гамлета" позже и не у нас, а в театре имени Ленинского комсомола). Когда я пришел к Тарковскому домой, то неожиданно увидел у него Василия Макаровича. <...> Он расхаживал по комнате широкими шагами, сунув руки в карманы брюк, все время ерошил волосы, был очень разговорчив и страшно возбужден. Казалось, Шукшину было страстно необходимо, чтобы наш альянс с Тарковским состоялся, ему невероятно нравилась эта идея. Тарковский точно и абсолютно конкретно рассказывал о своем понимании великой трагедии, а Василий Макарович принимал необыкновенно заинтересованное участие в разговоре».
2. Ю.Н. Арабов в одной из статей («Шукшин в поисках Родины») приводит «апокриф, почерпнутый от близкого товарища Василия Макаровича»: «Вгиковское общежитие, вторая половина 50-х годов, вой в коридоре. <...> Что такое? Что происходит? Вася Шукшин. Плачет. Плачет навзрыд на несколько этажей. Тот человек, которому я доверяю и который мне это рассказал, врывается в комнату и говорит: "Вася! Что происходит? Что ты? Что ты не можешь успокоиться?" Он говорит: "Да ты понимаешь, отец оказался не врагом народа. Отец реабилитирован". И показывает те самые документы Хрущева о том, что либо посаженный, либо убитый не оказался врагом народа. <...> Говорят Василию Макаровичу: "Да ты что! Радоваться надо, что отец не враг народа. Чего же ты рыдаешь?" Он говорит: "Дурак ты! Ничего не понимаешь"».