Михаил Ульянов. Сын родной земли
Мне хочется сразу же предупредить читателя: с Василием Макаровичем Шукшиным я встречался несколько раз, но то были буквально считанные встречи, основанные лишь на деловых взаимоотношениях. Никаких особых дружеских связей у нас не образовалось; я на них и не претендую. Рассказ же о нескольких встречах — только дань уважения к этому человеку, очень дорогому для меня, как и для миллионов людей в нашей стране...
Первая встреча с Василием Макаровичем смутно видится мне, но очень точно ощущается. В 1959 году мы были заняты в картине «Простая история»: я играл секретаря райкома, он — одного из деревенских парней, ухажера председателя колхоза — героини Нонны Мордюковой. В кино бывает так, что снимаешься с актером в одном фильме и ни разу с ним не встречаешься, ибо общих сцен нет. Потом — монтаж, и на премьере только видишь: вот, оказывается, каков твой товарищ. И в данном случае у нас не было общих сцен. Просто случилось так, что Шукшина и меня снимали в одно время, вот мы и оказались вместе дня три-четыре.
Снимали в одном из подмосковных сел, дело было зимой во время школьных каникул. Нас поселили в здании школы, в пустовавшем классе, большом и холодном, где стояло несколько железных кроватей — на них и ночевали приезжавшие актеры.
Никаких особо значащих разговоров с Василием Макаровичем, тогда еще студентом ВГИКа, у меня не возникло. Встречаясь, говорили друг другу «здравствуй» — и все. Шукшин был очень замкнутым человеком и сходился с людьми трудно и редко. Вероятно, я ему не был нужен для каких-то серьезных или даже товарищеских «киношных» разговоров. О чем порой, встречаясь, толкуют актеры? Кто что играет? Кто что делает?.. На такие разговоры Василия Макаровича, видимо, не очень тянуло — занят он был другим.
В свободное время я в основном ходил на лыжах, а Шукшин оставался в классе. Иногда лежал, закинув руки за голову, думал. Иногда сидел на кровати, поджав ноги, положив на колени тонкую школьную тетрадку, все что-то строчил, закрывшись от посторонних. И нещадно курил.
Ни разу я его не спросил, что он пишет, — я ведь не знал, что он писатель. Да если бы даже знал, и тогда не стал бы спрашивать. Пишет и пишет. Может, письма?.. Для меня он был актером, который, как и я, приехал на съемку...
Через несколько лет в кинотеатре «Ударник» проходила неделя фильмов Студии имени М. Горького. Все мои первые картины — этой студии, поэтому меня пригласили участвовать. Во время таких показов и зрители и корреспонденты обычно спрашивают: «Над чем вы сейчас работаете? Ваши творческие планы?» и так далее. Василию Макаровичу, участвовавшему в неделе, тоже задавали подобные вопросы; отвечал он нехотя. Помню его в невзрачной черной рубашке, страшно мрачного, я бы сказал: взъерошенного...
С оператором А. Заболоцким
Наконец пришла золотая для Шукшина пора, когда он начал готовиться к съемкам «Степана Разина». Году в 1968-м или 69-м мне позвонили со студии и попросили приехать на встречу с Василием Макаровичем. Я приехал.
Шукшин предложил мне в новом фильме попробоваться на Фрола Минаева. Здесь уже состоялся более детальный разговор, и это был совсем другой человек. Вероятно, будучи легко ранимым, он обычно окружал себя чем-то вроде панциря, но, когда увлекался, забывал обо всем и, словно улитка, выползал из своей раковины. Увлекся он и на сей раз.
Василий Макарович говорил о Степане Разине и его взаимоотношениях с Фролом Минаевым, говорил подробно и с удовольствием человека, которому удалось что-то сделать так, как он хотел.
Шукшин рассказал о сцене, которую хотел попробовать: Фрол бежит, Степан догоняет, идет бешеная гонка по степи, когда два врага, так сказать, выясняют отношения в седле.
Вероятно, эту вот сцену Василий Макарович создал в воображении и очень тщательно продумал. Она записана в романе, и огромный диалог — огромный для кино: там две печатных страницы — весь должен был проходить во время скачки. Ему рисовалась какая-то языческая картина: по половецкой степи, освещенной заходящим солнцем, два безумных человека летят на лошадях. Он был очень увлечен сценой.
А еще говорил, что трудно приходится: сценарий сложный, сил много потребует и денег — надо все строить...
Среди актеров не очень принято величаться, поэтому мы были на «ты». В конце разговора я спросил:
— Вася, а как же ты все потянешь? И сниматься будешь и снимать? Ведь трудно...
Он ответил — не буквально, а приблизительно — так:
— Ну и черт с ним — вытяну! Ну, не могу оставить. Другого для меня выхода нет.
Он был столь захлестнут или томим (любимое его слово) этой темой, характером, образом Степана Разина, что «тема Стеньки» не только периодически возникала в некоторых его рассказах, но и долгие годы не отпускала ни на час и не давала покоя.
Сейчас, когда я сам работаю над сценическим воплощением киноромана, мне ясно, что Шукшину в его постижении России нужен был именно Степан Разин как высшее и лучшее выражение русского мужика — фигуры противоречивой, путаной и страшной, но вместе с тем прекрасной. Мужика в его поисках, в его свободолюбии, в его все-таки где-то рабьем, веками воспитанном преклонении перед царем и богом, во всем том, через что Разин хочет прорваться, а прорваться не всегда может.
Потому-то Степан и был для него личностью невиданной сложности, кроваво-угловатой, в чем-то неправой и во многом прекрасной.
Короче говоря, Степан Разин был для Василия Макаровича олицетворением того мужика, на ком держалась Русь. Притом он его не приукрашивал и не воспевал, не создавал о нем песнь, он создавал плач, я бы сказал...
Прошло несколько лет, в течение которых я с Шукшиным не встречался. Потом узнал, что роль маршала И.С. Конева в «Освобождении» будет играть Василий Макарович, ибо актер, исполнявший эту роль в первых сериях эпопеи, заболел. И однажды увидел, как на студию привезли Шукшина.
Мы сидели рядом, гримировались. У меня в роли маршала Г.К. Жукова и грима-то никакого не было — только тончик, а у Василия Макаровича грим был тяжелый, долгий, мучительный, часа на три — пластический грим Коневской бритой головы. И опять он был замкнут, опять неразговорчив.
На съемках он вел себя послушно, не вмешивался ни в режиссуру, ни во что другое, словно говорил: «Хотите так? Пожалуйста...» Работал спокойно, профессионально, достойно.
За четыре-пять дней, что мы вместе снимались, разговоры в основном шли житейские, бытовые — всерьез беседовать Шукшин не хотел. Я чувствовал, что ему не до разговоров.
Однажды я пришел в связи с одной неосуществившейся идеей к Андрею Тарковскому: он собирался ставить «Гамлета» в Театре имени Вахтангова и хотел, чтобы Гамлета играл я (по разным причинам, от нас не зависящим, Тарковский поставил «Гамлета» позже и не у нас, а в Московском театре имени Ленинского комсомола). Когда я пришел к Тарковскому домой, то неожиданно увидел у него Василия Макаровича. И снова это был другой человек.
То я видел ощетинившегося человека, а то вдруг в нем точно плотину какую прорвало. Он расхаживал по комнате широкими шагами, сунув руки в карманы брюк, все время ерошил волосы, был очень разговорчив и страшно возбужден. Казалось, Шукшину было страстно необходимо, чтобы наш альянс с Тарковским состоялся, ему невероятно нравилась эта идея. Тарковский точно и абсолютно конкретно рассказывал о своем понимании великой трагедии, а Василий Макарович принимал необыкновенно заинтересованное участие в разговоре.
Через несколько лет настало время знаменитой «Калины красной», о которой так много написано и сказано...
Не так давно — летом 1978 года, — будучи на гастролях в Киеве, я опять посмотрел «Калину красную». Хотя со дня ее выхода на экран прошло уже несколько лет, сегодня она звучит еще пронзительнее. И дело не в том, что нет уже Шукшина.
«Калина красная» — странный фильм; если попытаться анализировать ее с точки зрения обычной логики, можно найти много эпизодов, казалось бы, несовместимых. Есть куски очень простые, я бы сказал даже, примитивные. Есть эпизоды, которые у другого художника могли прозвучать сентиментально и фальшиво. Однако все это превратилось в произведение, которое до сих пор живет и гак пронзительно действует на миллионы зрителей, потому что склеено таким «составом», как боль и мука, как душевность Шукшина, потому что наполнено его искренностью и честностью.
Иначе говоря, если подойти к картине с гаечным ключом логики, ее можно разобрать на составные части — и ничего не понять. Но если с сердцем, перед ней можно преклониться.
Вот почему я и называю «Калину красную» «странной»...
Ранней весной 1974 года — в феврале—марте — я затеял новую работу в театре. Мне нужна была пьеса, и я позвонил Василию Макаровичу. Он сказал:
— Есть у меня одна пьеса, приезжай — я тебе покажу.
Я приехал — уже в новую четырехкомнатную квартиру на улице Бочкова. Шукшин только вернулся со съемок, был очень домашний и возбужденно вдохновенный. На вешалке висели шубенки дочек, Ольги и Маши; я спросил:
— Ну, что, до печенки достают?
Василий Макарович как-то радостно пожаловался:
— О, не говори! Дырки в боку крутят!
Мы сидели втроем — Лидия Николаевна, я и Шукшин; он сказал:
— Вот моя пьеса «Точка зрения». Но учти: я сейчас собираюсь писать новую.
И опять открылся тот человек, которого я уже дважды видел: на студии, во время рассказа о Степане Разине, и у Тарковского.
У него была странная манера: когда его захлестывала какая-нибудь идея, он, разговаривая, вставал и проводил рукой по голове от лба к затылку — он делал так, даже снимаясь в кино.
Василий Макарович стал рассказывать сюжет «А поутру они проснулись». Я хохотал, а он говорил подробно, как будто читал наизусть. Возможно, часть пьесы уже была написана, а может быть, уже вся родилась в голове и ее оставалось только записать.
Кончив рассказ, он бросил:
— Я сейчас подарю тебе книгу.
И действительно подарил сборник рассказов «Характеры» с надписью: «Михаилу Ульянову — земляку, коллеге, художнику — с дружбою. В. Шукшин».
Лидия Николаевна сказала:
— Во, смотри, как он расщедрился!
Из этого я понял, что Шукшин не так уж часто свои книжки дарил. Но, очевидно, такая у него была светлая минута, так ему было хорошо, что он и в самом деле расщедрился. Что же касается землячества, упомянутого им, то оно у нас довольно относительное — только сибирское: я — из Омска, Василий Макарович — с Алтая. Книжка до сих пор в сохранности и очень дорога мне...
Я сказал:
— «Точку зрения» я прочту, но, конечно, подожду новую пьесу — ты так интересно рассказал... Я уж лучше подожду.
— Ну, смотри. Я сейчас уезжаю сниматься, а как только пьеса будет готова, так сразу тебе и пришлю.
Прошло несколько месяцев. Я иногда позванивал, но не заставал его дома. Однажды все-таки дозвонился, он сказал:
— Пишу, пишу. Сейчас на съемке как раз и пишу.
В конце сентября 1974 года я позвонил со студии телевидения, трубку подняла Лидия Николаевна.
— Вася приехал?
— Его задергали. Он приехал на четыре дня и от телефона не отходит. Теперь я даже не подзываю. Но тебе его сейчас дам.
Подошел Шукшин:
— Знаешь, не получается пьеса. Я ее, в общем-то, написал, но не знаю, чем кончить. Я понимаю, что русскому мужику пить — горе. Я понимаю. Но чем кончить, не знаю. А просто-напросто сказать, что пить вредно, тоже не могу. Мне нужен финал, а придумать не могу. Поэтому вот такая история...
Все это он сказал мне откровенно и даже как-то растерянно. Потом добавил:
— Послушай: если я тебе «А поутру они проснулись» не допишу, то напишу другую — у меня родилась интересная идея.
И минут десять рассказывал по телефону сюжет драмы, в которой участвуют три человека — двое мужчин и женщина. Подробности уже забылись, но помню, что действие должно было разворачиваться в сибирской тайге, где живут таежный охотник и его жена; к ним приезжает гость, и с этого все начинается.
История на первый взгляд детективная: любовь, ревность, стрельба и прочее. Но, думается, Шукшина здесь интересовала не детективная фабула, а нравственная сторона истории: разговор о праве на любовь и выбор в любви, о праве на свободное человечье общение, не связанное какими-то условиями.
Известно, что незадолго до смерти Василий Макарович очень увлекся театром, к чему в немалой степени его подтолкнули разговоры с Георгием Александровичем Товстоноговым, театр стал ему чрезвычайно нравиться, хотя раньше он его не любил. Поэтому я хочу подчеркнуть: речь шла именно о пьесе, а не о фильме.
Это был мой последний разговор с ним...
Думается мне, актеров и режиссеров, читателей и зрителей еще долгие и долгие годы в творчестве Шукшина будут привлекать его мучительное желание проникнуть в загадки, проблемы, противоречия жизни, его искренность и правдивость, его мастерство. Влияние Шукшина на кинематограф и литературу огромно, но писать о нем — дело критиков. Я же хочу сказать о другом.
Он не так прост, как кажется на первый взгляд: когда вплотную сталкиваешься с его произведениями — уже как исполнитель, — понимаешь, что Шукшин — сложный писатель.
У него ведь правда не бытописателя, а — своя, шукшинская. Он не сочинял жизнь, он ее знал, и «вытаскивал» на свет такое, что, в общем, удавалось только ему.
Все его герои очень просты и близки каждому, но в то же время исключительны и своеобразны. Они стоят как бы на грани экстравагантности и правды, будто абсолютно точно копирующей натуру.
Но если понимать или играть их как произведения бытописателя — Шукшина нет. И если выделять только экстравагантность, исключительность героев — Шукшина тоже нет.
И лишь в странном, трудно уловимом сочетании абсолютной правды с найденными в жизни и воссозданными талантом писателя сюжетами и человеческими характерами, в которых как бы сконцентрировались самые интересные черты русского человека, — только в этом сочетании сила и обаяние Шукшина.
Однако передать зрителю такое сочетание необычайно сложно: голыми руками, как говорится, Шукшина не возьмешь. Кажется, чего там — взял да и сыграл... Нет. Его нельзя сыграть «просто» правдиво. Его нельзя сыграть «просто» экстравагантно. Его надо сыграть правдиво и экстравагантно, правдиво и исключительно — не исключительно хорошо, а исключительно т и п о в о.
Я видел постановки, где от Шукшина оставалось одно зубоскальство, и это было плохо. Я слышал артистов, которые читали Шукшина, стараясь только рассмешить, и это тоже было плохо.
А Сергей Юрский в «Сапожках» и смешон, и наивен, и одновременно мудр и горек — вот это Шукшин. Он прост и доступен, но вместе с тем глубок и беспощаден.
В этом, вероятно, тайна воздействия Шукшина.
Была в нем замечательная черта: выйдя из народа и став одним из крупнейших художников кино и литературы, Шукшин приобрел интеллектуальный багаж, оставшись тем, кем был. Он не изменился. Это сейчас проблема немалая: слишком многие, выйдя из народа, становятся другими; и только паспортные данные иной раз связывают их с местом, где они родились, где выросли.
Способность Шукшина стать вровень с сегодняшними проблемами, оставаясь все тем же Шукшиным, каким он был на Алтае, — не только великий дар, но и первопричина силы его и успеха, и в том же — обаяние его личности. У него была мощная корневая система, она питала его и сделала тем, кем он стал: Шукшиным...